Хидыров Мамедназар
Шрифт:
— Простите, Эрджик-ага, — подал голос и Бекджик.
— Мы в другой раз так и сделаем. Мы ведь знаем, что у вас доброе сердце…
— Ладно, ладно, — старик разгладил усы. — Ну, слезайте да по домам, поздно ведь уже. А с утра приходите, дыней скороспелой угощу. Спасибо скажете!
Верно говорится: добрым словом даже змею из норы выманить можно. Мы с Бекджнком в один миг соскользнули с дерева. Но хозяин уже разговорился — не удержать:
— Правду скажу, ребята, кто ко мне с добрым словом, заходите, угощайтесь. Такого урюка да винограда нигде больше не сыщете. А ветки ломать — этого нельзя…
Мы только и ждали минуты, чтоб улизнуть. Конечно, жалко было урюка, который я стряс на землю. И Эрджик-ага будто угадал:
— С земли тоже подберите, ребята, нехорошо, чтобы пропадало добро.
— Спасибо! Доброго здоровья вам, Эрджик-ага!
Ребята со стадом ждали нас на дороге, подальше от моста. По домам разошлись чуть не за полночь.
Сперва я радовался: ловко мы провели Эрджика! Потом, когда уже засыпал, вдруг мне открылось: ведь мы обманули его. Обманули, а сами воровать пришли… Так мне сделалось горько! Я поклялся: никогда больше никого не стану обманывать и чужого брать не буду.
В ту весну дедушка часто болел. Мы все даже привыкли: чуть ли не каждый день приходим в его домик, а старик лежит, кашляет, встать не может. Поднимется, чая отхлебнет — и опять голову на подушку..
Как-то раз, уже лето было в разгаре, понесла мать ему чайник и лепешку — выбегает обратно, белее полотна, руки трясутся;
— Умер…
Кончился срок, отмеренный аллахом для земного пути нашего дедушки.
На его похороны собралось немного людей. Это и понятно: чужеземец, пришлый. Горше всех было мне: ведь только мне одному дед рассказал про свою жизнь и, еще много-много интересного и поучительного. А сколько еще не успел рассказать…
Беда пришла в нашу семью и уходить не торопилась… Только деда схоронили — занемог отец.
Засеяли пашу землю, отец дни и ночи проводил на полях Эсен-бая. Видать, надорвался. День пролежал, в горячке, потом поднялся. А там подоспела жатва. На своей земле отец успел собрать все до колоска, а уж к Эсен-баю — сил не осталось. Как-то пришел он еще до захода солнца, бледный, шатается, матери говорит:
— Завари-ка чая покрепче да постель разбери. Ломит все кости…
Мать живо сделала все, что нужно. Отец залпом выпил две пиалы горячего чая, но озноб только усилился, подбородок у него дрожал. Всю ночь не мог успокоиться, забыться сном. Громко стонал, ворочался с боку, на бок.
С утра мать побежала, позвала самого ученого муллу в нашем ауле по имени Латиф-ахун. Тот пришел к вечеру и честно, чуть ли не до рассвета, читал молитвы над изголовьем больного. Не помогло. Отпустили домой ахуна, щедро оплатив его услугу.
Так продолжалось четыре дня подряд: отец то впадал в неглубокое забытье, то метался, громко стонал; его мучил жар. На пятый день он пришел в себя, бледный и слабый, поднялся над постелью, велел позвать детей. Когда я подошел, отец положил слабую, невесомую ладонь мне на темя. Погладил. Видно было: ему хочется что-то сказать, а сил не хватает.
— Сынок… — выговорил он с трудом, — Нобат-джан… Похоже, не подняться мне больше. Ты молодой, должен быть стойким. Тяжело тебе придется, верно… Я не жалею, что пришло время расстаться с этим миром. Слушай последний мой завет: выбирай себе друзей достойных, а людей дурных избегай. Врагов своих умей отличать от друзей. О добром слава добрая, о дурном… Зла никому не делай…
Отец шевельнул рукой, казалось, хотел еще что-то сказать. Захрипел… У меня слезами застилало глаза. Кто-то схватил меня за руку, вытащил во двор.
После этого мне запомнилось: мать стоит около нашей кибитки, слезы льются у нее по щекам, и она только тискает концы головного платка. «Беда… Умер кормилец:..» — переговаривались люди вокруг. Я горько плакал.
Мне уже потом рассказали, как все произошло в тот день. Оказывается, отец заболел тифом; в то лето многие в нашем ауле умерли от этой болезни, которую тогда лечить не умели.
Весть о кончине моего отца в полчаса облетела весь аул. К нашему двору потянулись люди — кто просто соболезновал, а кто еще и приносил потребное для похоронного обряда. Собралось очень много женщин, они опустились на корточки и принялись плакать, вопить, причитать на разные голоса. Кто-то разжег огонь под казаном, закипела вода. Мужчины, сверстники покойного, скроили саван, сколотили табут — погребальные носилки.
Будто в тумане я запомнил: какие-то незнакомые женщины переговаривались вполголоса:
— Аю, Нурсолтан, это чей же мальчишка, худенький да глазастый, так убивается?
— Вах, Сапаргюль, да как же ты не узнала? Ведь это Нобат, сын покойного Гельды.
— Верно, подруженька, признала… Только я не думала, что у Гельды сын уже такой большой, — тувелеме, не сглазить бы!
— Большой-то большой, да ведь сколько еще хлеба выпекут, пока он сможет заменить отца. А теперь все ложится на его плечи.