Хидыров Мамедназар
Шрифт:
По дороге сознание еще несколько раз наполовину возвращалось ко мне. Будто во сне я различал: двуколка остановилась возле вагона, выкрашенного в белое, с большим красным крестом. «Вот энтого, ребяты, сторожко имайте… Чижолый, в бреду!» — распоряжался чей-то высокий торопливый говорок. Я чувствовал, как меня осторожно поднимают, куда-то перекладывают. Потом — пружинная сетка подо мной мерно раскачивалась, поскрипывала, а над головой светилась тусклая лампочка. Значит, я в вагоне санитарного поезда, везут в тыл.
Так я и ехал — то проваливаясь во тьму забытья, то возвращаясь к жизни. Где-то на станции сделали перевязку, кололи шприцем, ощупывали. Вставать я не мог. Санитары — пожилые солдаты, сами увечные — меняли подо мной белье. Как-то очнулся — лежу на койке, в светлой палате, и в окне багровое предзакатное солнце. На этот раз я поднял голову, чтобы оглядеться.
— Что, брат, очухался? — весело подмигнув, спросил С соседней койки вислоусый человек с забинтованной годовой. — Благодари бога: от смерти уберег тебя и в самый Питер доставил.
Так, значит, я в Петрограде? Как бы дать знать Александру Осиповичу… Незаметно для себя уснул, — видимо, сил еще не хватало, чтоб подолгу бодрствовать. Пока меня везли, нередко мерещилась мать, Донди, родичи, мой аул. А тут вдруг предвиделось: рядом с моей койкой сидит в белом халате Богданов. Я подумал: опять чудится в бреду. А он протягивает руку, прикасается к моему лбу:
— Николай! Никола! Иль не узнаешь?
Я сделал усилие, чтобы отогнать виденье, — и проснулся окончательно. Да, это сам Александр Осипович, сомнений больше нет. Я только обернулся к нему, глянул с улыбкой: мои руки были притянуты бинтом к туловищу.
— Как… вы узнали? Здравствуйте…
— Чудом узнал, можно сказать, право! — железнодорожник оживился. — Сосед, понимаешь, фельдшер, как-то рассказал: привезли, говорит, партию раненых с Западного фронта, и среди них один чернявенький, носатый. Сам длинный, худой. По бумагам, говорят, русский, а с лица ничуть не похож. На операцию клали, он лопочет что-то не по-нашему. Потом тебя в палату направили, и фельдшер мне говорит: уж не твой ли, мол, это приемыш, азиатец? Сам он не видал тебя у нас, только слыхал от людей. Я и думаю: дай пойду разузнаю. Пришел: верно, ты!
Вот это была радость! Дня через три он опять пришел, вдвоем с Ариной Иннокентьевной. Старушка расплакалась, глянув на меня:
— Ох, Коленька, да какой же ты хлипкий! А бледный, что восковая свечка! Силушки-то, видать, не осталось, все отняла проклятая война… Да как вас тут кормят, сердешных, поди, не досыта?
— Спасибо, Арина Иннокентьевна. Кормят по-солдатски. Вы только себя не обделяйте, слышно, жить стало тяжело. А я уж поправляться стал, сам чувствую.
Поговорили о делах. Оказалось: Федя на Юго-Западном фронте. Где-то там же, в Карпатах, и Тоня добровольно пошла сестрой милосердия в санитарный поезд. Катя вышла замуж, теперь живет за Невой. Вот-вот должны призвать и старшего, Антона: тех, кто прежде бывал замешан в забастовках, снимают с брони и гонят воевать. Жизнь, и вправду, сделалась трудной: цены беспрестанно поднимаются, хиреет простой народ. Зато купцы, фабриканты, подрядчики, всевозможные комиссионеры, поставщики в действующую армию — эти с жиру лопаются, наглеют не по дням, а по часам. Рабочих сдавили, будто петлей: чуть какая провинность — увольнение и на призывной пункт. Правда, работать становится некому, заказы военного ведомства не выполняются. Всюду беспокойство, зловещие слухи об измене, центром которой все считают Царское село, кружок царицы-немки и Распутина — их единодушно ненавидят. Царя Николая ругают последними словами чуть ли не открыто.
— Вот, Никола, какие у нас тут веселые дела, — заключил свое повествование Александр Осипович. — Кончать надобно эту войну, иначе дойдем до полного разорения. А ежели царь с министрами не в силах, то сами, глядишь, за дело возьмемся, своей рабочей рукой наведем порядок. Про это, верно, до поры помалкивать надо, не для себя мотай на ус.
Я задумался. Слухи об ухудшении жизни в тылу, о бессовестном обогащении всевозможных ловкачей и хапуг доходили и к нам на фронт. А какие жертвы несет армия, сколько лишений, страданий выпадает на долю простых солдат — это я с болью видел своими глазами. Кончать войну рабочей рукой — вот это было бы здорово! И тогда уж богатеев прижали бы обязательно.
Мне опять вспомнились давние слова моего дедушки: прилет наше время, настанет иная, лучшая жизнь. А теперь я и винтовкой владеть умею, пожалуй, не устоят передо мной городовые. Только бы командиры нашлись толковые, такие, что за парод, а не за богатых…
— Жалко тебя, Никола, такие мучения принял, а за что? — с горечью, покачивая головой, проговорил Александр Осипович. Немного помолчав, он продолжал, как будто читал мои мысли; — Правду сказать, есть польза в том, что нынче ты бывалый солдат, стреляный, к оружию привычный. Думается мне, горячие деньки подходят. Как в пятом… Теперь промашки не должно выйти, кой-чему научились и мы.
Он снова умолк, пригладил усы. Потом стал расспрашивать меня о фронте, о том, что думают о войне солдаты-окопники, боевые офицеры. Отвечая на вопросы Богданова, я вспоминал недавно пережитое и сам начинал глубже разбираться в событиях, участником которых мне довелось стать.
Потом еще несколько раз навещали меня приемные отец и мать. Всегда приносили кое-какие гостинцы, которыми я делился с моими товарищами по палате.
Здоровье медленно возвращалось ко мне, по врачи сказали: в строй мне еще долго не вернуться. Немецкая пуля пробила легкое, повредила сосуды возле сердца, задела ребро. Много дней не мог я подниматься на ноги. Постепенно, при помощи сестер милосердия и санитаров, научился сперва садиться, потом вставать, наконец передвигаться, держась за стены и за спинки кроватей.