Хидыров Мамедназар
Шрифт:
Врачи еще в госпитале мне говорили, что по состоянию здоровья для меня было бы весьма полезным возвращение на родину — в Туркестан, в тепло. Однако не время было сейчас думать об этом. В конце семнадцатого года Туркестан оказался отрезанным от Советской России. Против повой власти взбунтовались оренбургские казаки, возглавляемые ярым контрреволюционером атаманом Дутовым. Сообщение по железной дороге прервала знаменитая «Оренбургская пробка», которая впоследствии еще не раз вставала на пути из России в Туркестан.
Пламя гражданской войны медленно, но неуклонно разгоралось по всей стране. И я, лишенный возможности защищать завоевания революции с оружием в руках, делал, что мог: не считаясь со своим надорванным здоровьем, по шестнадцать часов в сутки не выходил из цеха. Вагоны ремонтировать нам больше не приходилось: мы обшивали платформы броневыми плитами, мастерили поворотные башни для орудий и пулеметов. Защищали броней также паровоз вместе с тендером. Получался грозный бронепоезд. Артиллеристы — красноармейцы или матросы — привозили прямо к нам в мастерские тяжелые орудия, пулеметы, с нами вместе их устанавливали. Опробуем поворотные механизмы башен, паровоз заправится водой и углем, а площадки — боеприпасами, и бронепоезд с красным флагом над будкой машиниста, под крики «ура» и рев свистков медленно выкатывается из ворот главного цеха на станционные пути и отправляется на помощь бойцам, сражающимся с белогвардейцами и интервентами. С исключительным напряжением нам пришлось работать, начиная с лета 1918 года, когда восстал чехословацкий корпус и бои разгорелись на Волге, в Сибири.
Весной газеты принесли известия, особенно тревожные для меня. Правительство Советского Туркестана предприняло попытку покончить с Бухарским эмиратом, но она не удалась, красные войска вынуждены были отступить, а по всей Бухаре начались погромы, массовые убийства всех, кого подозревали во враждебном отношении к эмиру и властям. О том, что творилось у нас, на Амударье, поступали скудные и туманные сведения. Писали, что железная дорога Бухара — Термез, та самая, которую мы строили с Александром Осиповичем, полностью разрушена, все русские служащие, вместе с их семьями, зверски истреблены.
Почему же не помешали этому мои земляки, дайхане Лебаба? Я пытался найти объяснение происходящему на моей далекой родине.
— По всему видно, эмиру и его слугам удалось одурманить простой народ, крестьян, — высказал предположение Богданов. — В Туркестане большевиков-туркмен раз, два и обчелся, в Бухаре и вовсе нет, потому — темнота, классового самосознания ни на волос. Эх, Коля, много еще крови прольется, много нам с тобой трудов предстоит. Сам все понимаешь, теперь сумеешь представить себе, в какой отсталости живут там люди…
Когда заключили мир с Германией и одновременно дошли сведения о событиях в Бухаре, я побежал в Совет, к военному комиссару: направьте в Туркестан! Пообещали рассмотреть мой рапорт, но вскоре стало известно: в Оренбурге опять белый мятеж, проезда нет. В мастерских, в комитете, тоже с большой неохотой меня выслушали, посоветовали все-таки подумать: рабочие руки очень уж нужны. Дома приемные отец и мать твердили свое: куда тебе ехать с таким здоровьем, да и врачи забракуют…
Зимой, в начале девятнадцатого года, на короткое время приоткрылась «Оренбургская пробка». Однако у нас в Питере стояли морозы, мели вьюги, я совсем разболелся, ослаб от скудного питания, чрезмерной трудовой нагрузки. Пока оправился немного — опять проезда по дороге нет.
Пришлось мне брать винтовку в ту зиму и весну неоднократно — то патрулировать станцию, охранять мастерские от вражеских лазутчиков, то с продотрядом вылавливать мешочников и спекулянтов на подступах к городу.
Редко в ту пору собирались в домике из Железнодорожной уцелевшие члены семьи Богдановых. Антон, старший сын, возвратился после фронта и долгого лечения в Москве совсем больной — он был отравлен газами еще до Октябрьской революции. Жил он теперь отдельно — женился, у жены была комнатка возле Обуховского завода. Екатерина с детьми приезжала из-за Невы раз в полгода, не чаще. От Тони долго ждали письма. Потом с Украины, оккупированной немцами, дошла вес-точка: будто служит она в Одессе, в каком-то частном банке. Александр Осипович догадался: Тоня осталась по заданию партии, о чем написать, разумеется, нельзя. Ох, и завидовал я ей в те дни! Но приходилось повиноваться обстоятельствам, своей неласковой судьбе.
Арина Иннокентьевна как могла поддерживала несложное домашнее хозяйство. С отцом, бывало, я не встречался по неделям, да и ночевать дома приходилось далеко не ежедневно.
…Напряженный труд, маленький паек, тревожные ночи в заставах на станциях или у дорог. Ветер революции, без остатка сметающий все старое, бодрящий, волнующий. Известия о поражениях и победах с полей битв. И тоска по далекому дому, близким, по Донди, образ которой не стирался у меня в памяти за долгие годы разлуки… Вера не угасала в моем сердце, но я все-таки нередко спрашивал себя: могу ли надеяться на встречу с любимой? Тяжкие раздумья, сомнения одолевали меня в такие минуты. И случалось, в минуты редких встреч, Александр Осипович со своей обычной проницательностью подбадривал меня:
— Крепись, Коля, знаю, охота тебе своих повидать, и может, не скоро придется, а все разно наша возьмет, Советы одолеют на всей земле. И у вас тоже. Главное-то ведь сделано — революция в России! Ленин, сам знаешь, далеко вперед видит. А мы за ним всей силушкой… Победим, верь слову: дождешься всего, о чем мечтаешь.
Прав оказался мой приемный отец, испытанный большевик. В сентябре, когда белые во второй раз подступили к Петрограду и пришлось даже ему и мне с отрядом добровольцев рыть окопы, — снова на Варшавской линии, за станцией Александровская, — в эти дни газеты донесли радостную и ободряющую весть: установлена прочная связь с Ташкентом, белогвардейцы у Оренбурга и Орска капитулировали целой армией.