Шрифт:
До четырнадцати лет Анечка в одних трусиках могла на пляже обитаться, без никакого лифчика…
И подкрепляется мой поддельный мемуар конвертом со знаком Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Хельсинки. Обратный адрес: Садовое кольцо, 144а, кв. 66. Розенкранц Ане. Вещественное доказательство № 1. Клянусь говорить правду и только правду, ничего кроме правды.
5
Грязно-серебряная, в цементной размазне, уже почти безлиственная, пристально смотрела погода в дрожащие окна.
Было на столе двенадцать бутылок сухого вина – потому что от водки юноши сразу начинали блевать, а девушки водку не пили. Сидел в уголке Абрам Ошерович Тираспольский, автор неопубликованного романа «Гетто не сдается». («Немецкий оберштурмбаннфюрер Отто Бауэр шел в комендатуру. Внезапно перед ним открылся люк канализации. “Руки вверх!” – сказал Изя и спустил курок».) Абрам Ошерович практически ни одной буквы не выговаривал, но писал разборчиво. Так он и сидел – в студии, в редакции комсомольской газеты, на этой дурацкой квартире, где пили сухое вино из двенадцати бутылок: специфически полувоенный (френч), ростом – метр пятьдесят, мелкокурчавый – по прозвищу Хеминхуей.
Хуже всего было с закуской: сухое вино зажирали селедкой и супом. Так Анечка на всю жизнь испортила желудок. Я, например, пил не закусывая. Тем и спасся. «Половое чувство можно интенсифицировать острой и деликатесной пищей: черной или красной икрой, балыком. Неплохо выпить рюмку хорошего коньяка», – указывается в первой советской книге по сексологии. И далее: «Для того чтобы прорыв девичьей плевы был как можно менее болезненным, рекомендуется подложить под крестец мягкую, но достаточно эластичную подушечку».
Анечке прорывали в подъезде – раз пять и все не до конца. О пище я уже говорил.
И началась какая-то дрянь: праздновала Анечка радость падения, пьянела от одной рюмки столового – нервы. Товарищи ее тоже праздновали: Анечка, как известно, блядьего вида не имела, оттого всякая мимолетная склонность ее расценивалась юношами как победа. А вскоре начал с нею жить прозаик Вася Чаговец – с шишкой на темени. Он много матерился и Анечку приучил: его Анечкины матюги возбуждали. Она сильно повзрослела, приходила на сухое вино в красном платье и черных чулках. Так ей было хорошо, трагично, бездомно!..
Обида? Что есть обида в пределах литературных?!
На дне рождения Абрама Ошеровича Вася Чаговец схватил Анечку за груди, что ее всегда оскорбляло, толкнул на стенку, поднял, опять посадил и ткнул лицом в винегрет с постным маслом. Анечка начала плакать, а Вася, взяв ее за волосы, выбросил плачущую в дверь.
Гости Васю пристыдили. Тогда он вышел к Анечке в подъезд, где она валялась и рыдала, выбил Анечку на улицу, словил мигом такси – и отправил Анечку в неизвестном направлении.
Час-полтора допивали, скидывались на еще, посылали Абрама Ошеровича в круглосуточный аэродромовский ресторан за добавкой: «Ты, блядь, именинник, блядь… Гости, блядь, хотят выпить!!!»
И вернулась Анечка: платье красное было частично черным, а чулки черные – красными: от разбитых вдребезги коленок.
– Вы тут пьете, вашу мать, а меня уже три раза изнасиловали.
– Так быстро? – спросил Добролюбов.
– А ты вообще молчи, импотент!
Так на кого же обижаться?
Ох, как бил Васю Чаговца Ванюха Разин – просто за подлость, за общее предательство, словами неопределимое, а Анечка его отдирала; собирала Васю с полу по кускам, складывала, подобно сказочной царевне, поливала живой и мертвой водою – и он наконец оживал; еще лежа на полу, цеплялся жидкими руками за Анечкину шею: «Люблю тебя больше себя, сделай мне что-нибудь, я не могу так больше», и Анечка ему: «Вася, ударь меня, сильно ударь, чтобы мне было больно, укуси меня до крови…»
Спели? Спели. Кроме правды – все ничего.
6
Марк Левин был первым русским поэтом нашего времени. Он был, как Александр и Михаил, как Осип и Марина – возлюбленный, сосланный, выдавленный, словно угорь, из государственной кожи, и едва ли не по его адресу было произнесено: «Собаке – собачья смерть», но он и не думал умирать, странно улыбался бескровными, даже на вид ледяными твердыми устами и – писал: легко, по-ночному, как бы великим переводом с европейского. Но негромкое мрачное бормотание его стиха, полное подземной, проницающей кости, стонущей ритмосилы, той самой, от которой самцы понуро уходят в темный угол, а самки влажнеют в промежности, – это все было нашенским, неотвратимым, вопреки самой статистике российской, что, обалдев от потрясений, на день, на час, на минуту, но позволила Марку Левину стать первым.