Упит Андрей Мартынович
Шрифт:
— Тебе самой придется! Что я могу сделать, если меня никто не слушал? Ты сама утром и вечером только и шепталась с невесткой.
Осиене сердито размахивала кнутом, чтобы скорее проехать мимо. Но у гнедого свой взгляд на вещи: когда возница хочет поговорить с знакомым, порядочная лошадь должна идти медленным шагом, иногда даже приостановиться. Только теперь старуха Яункалачей разглядела вторую женщину на телеге.
— Да ведь это твоя Анна! Разве она ушла из Озолиней? Куда это вы собрались?
Осиене хлестала гнедого, будто не ее спрашивали. Старики, обидевшись, разом повернулись в их сторону.
— Ага! — прокричала старуха. — Не от добра кататься поехала!
Старик снова погрозил кулаком.
— Тащатся, словно слепые! Здесь не проезжая дорога, не смейте топтать мои поля!
Когда телега загрохотала по настилу через Спилву, такому же разбитому, как и в Бривинях, Осиене села поближе к передку телеги, чтобы достать кнутом до ребер гнедого, — только так эту проклятую скотину и можно пронять. Конечно, рысью конь не пошел, ограничился тем, что прибавил шаг. Телега еще больше начала подскакивать и трястись, — Анна под платком прижимала руки к животу и тихо стонала.
Хотя дорога по горе проходила за ригой Яункалачей, по проехать незамеченными им не удалось. Болезненная молодая хозяйка вышла из комнаты, сложила руки, покачала головой, горестно и многозначительно вздохнула: да, да.
Вздохов этих Осиене не расслышала, но достаточно было видеть, как молодая Яункаличиене покачала головой. Такая замухрышка и зуда, — кто ее просил жалеть! Еще целую версту за Яункалачами пылали от стыда щеки Осиене. Теперь она больше не могла сдержаться и снова начала отчитывать дочь, может быть чувствуя, что в последний раз представляется возможность отвести сердце.
Что она, ум вместе с кашей съела, что ли, — сошлась с таким пьяницей, последней сволочью, — у него морда еще противнее, чем у Гриетина Апанауского. Ведь эти бессовестные хозяйские сынки бегают кругом, как кобели, ищут вот таких дурех, которые сами лезут на погибель. Разве она не знала, что он уйдет, надвинув набекрень шапку, а ей одной придется выносить все людские насмешки, позор, горе?
Бурными потоками лились попреки, Анна не выдержала, и вместе со стоном у нее вырвался измученный крик:
— Я не знала! Не знала я!
После долгих страданий только эти три повторяющихся слова вырвались у нее. Но и этого было достаточно. Болезненный толчок локтем в бок заставил ее замолчать.
— Ах, не знала? — издевалась мать, обуреваемая гневом и недоверием. — Тоже нашлась куколка! Ангелочек! На белых крылышках с неба спустилась! Каждый пастух, каждый ребенок знает! Кто тебе поверит? Врешь без стыда, ложью хочешь скрыть свое распутство! Посмотрим, поглядим, как священник с кафедры начнет тебя честить! Как ты думаешь прожить теперь свой век? Загрызут, пальцами затычут, в кротовую пору заползешь — и там не найдешь спасенья.
Но все же на этот раз унялась скорее. В тех трех словах, в странно прозвучавшем голосе Анны было что-то такое, чего нельзя не расслышать. Да и с гнедым возни хватало, с этим проклятым Лешим. Он шагал так нехотя, будто не его это обязанность везти телегу; и дорога ему не понравилась: то пробовал завернуть в усадьбу Лиелары, то в Ансоны, то в Вилини, — крепко надо было держать негодяя в руках. У Мулдыней по сломанным мосткам через Браслу зашагал только тогда, когда обе женщины слезли с телеги и повели его под уздцы. Кругленький хозяин Мулдыней вкатился обратно в ригу, точно ветром сдуло, — здесь бегали от проезжих так же, как Леи в Викулях. Около двора Кепиней телега чуть не опрокинулась, в распутицу тут почти нельзя было пробраться, жители хутора ходили в хлев и в клети по доскам, переброшенным через болота, но вырыть осушительную канаву или привезти возов десять гравия хозяин Кепиней не догадывался.
В Силагайлях около своей печи, где распаривались дуги, возился мастер Швейххеймер, в дивайском произношении Светямур. [55] Он был в кожаных рукавицах по самые локти, одет в какие-то лохмотья, его белесые свисавшие усы походили на тряпичный кляп, засунутый в рот. Когда он поднял голову с короткой шеей почти горбатого человека и взглянул на подъехавшую подводу, на его закопченном лице сверкнули злые глаза.
В жилом доме Силагайлей на половину Калвица отдельный вход со двора. В дверях хозяйской комнаты стоял Иоргис — трубач из оркестра Спруки. Его огромных усов пугались дети; концы их он закладывал за уши. За ним крепко утвердилась слава балагура. Даже теперь, видя, с каким трудом Анна тащит на половину Калвица свой узел с одеждой, усмехнулся.
55
В прежних русских изданиях это имя транскрибировалось «Швехамур».
— Поздоровались бы со мной поласковей, я бы помог внести, — сказал он, — а то такая гордая, и подступиться страшно.
Никакой особенной злости и насмешки в этих словах Анна не почувствовала, это была добродушная шутка — и только. Потолок на половине Калвица еще ниже, чем у Осиса в Бривинях, но комната чистая, с двумя квадратными окнами. У одного ткацкий станок с начатой тканью. Дальше, в углу приготовлена кровать для Анны, с белой сенной подушкой и двумя одеялами. Самого Калвица дома не было. Дарта встретила крестницу просто, деловито, без показной ласковости, но и без явной неприязни. Она помоложе и покрепче сестры, но медлительна и не так разговорчива. Положив узел на кровать, Анна почувствовала себя освободившейся и от какой-то другой, более тяжелой ноши. Девятилетняя Марта поднялась из-за своей прялки, перестала наматывать цевки и помогла развязать шаль, — Анне не удавалось это, ехала без варежек, руки совсем закоченели, хотя дорогой холода не ощущала.