Шрифт:
Бой этих часов можно выносить только потому, что мы привыкли к ним, как к своему собственному дыханию, потому что мы, собственно говоря, и не слышим их и о них не думаем. Но стоит их звучанию проникнуть ночью в наше сознание, как мы видим, сколь неуверен и страшен их звук и в любую пору суток одинаков: пробитый час лжив, уже поздно, все, что может сделать и предпринять человек, тяжело и неопределенно; поэтому следует быть твердым и осторожным, однако и это не поможет, ибо смерть уже стоит где-то там, перед отсчитанными для нас часами, но в конце концов надобно все-таки жить по велению башенных часов, притворяясь, будто веришь в их счет, ничем не выдавая себя и не показывая окружающему миру то, что ты чувствуешь и ощущаешь, пока они бьют.
Когда корабль пристает или отваливает от стенки, неизменно повторяется ряд мелких, но важнейших действий и поступков, команд и распоряжений, утвержденных и освященных древним опытом и тысячелетними обычаями. И всякий раз между командой корабля и теми, кто помогает ему причалить, пришвартоваться и стать на якорь, разгорается оживленная, громогласная перебранка. С той и другой стороны летят предостережения, сыплются упреки и ругань, которые от долгого употребления потеряли всякую остроту и более напоминают мелодию, что сопутствует работе и облегчает ее. Жесты и голоса извечны и узаконены многими поколениями. И тем не менее все развивается так, словно сегодня корабль впервые прибывает сюда и словно в эту минуту на этом месте надо найти самый лучший и самый легкий способ без ущерба и потери времени пришвартовать его.
Я слушаю эту вечно одинаковую и всегда чуть иную перебранку тех, кто стоит на корабле, с теми, кто находится на берегу, и она кажется мне не менее древней, чем само мореплавание людей, будто я слышу ее одновременно на всех языках, на которых говорили когда-либо в этом приморье, знакомую и волнующую, как извечный разговор суши и моря.
В зале суда. Заседание окончилось. Молодого парня, матерого убийцу, уводят в камеру. Приговор будет вынесен послезавтра. Медленно расходятся люди. Последней выходит женщина средних лет. Сноп приглушенного солнечного света сквозь высокое окно судебного зала падает на нее и несколько мгновений освещает ее фигуру. Мое внимание привлекает ее походка, походка сомнамбулы, и особенно ее глаза, глаза, которые никуда не смотрят или смотрят туда, куда никто не смотрит, и видят то, чего другие не видят.
Тяжелый сон.
Мир — все то, что для нас существует и что мы называем миром, — превратился сегодня для меня в… ступеньки. И мне надлежит идти по этим ступенькам без передышки, до изнеможения, до потери сознания. И я делаю это на совесть, с полной отдачей сил, на которую только я способен, с решимостью, которую человек ощущает лишь во сне. Пот заливал глаза, дыхание прерывалось, взгляд тускнел, пока я преодолевал бесконечные и разнообразные ступеньки. А их было тысячи тысяч — всевозможных, различных по форме, по материалу, из которого они были сделаны: низкие и высокие, деревянные, каменные и металлические, выщербленные, подгнившие, обшарпанные, равно как и целые — новые или только что отремонтированные. И все они странным и необъяснимым образом перемещались в пространстве, прогибались, скрещивались и пересекались, возникали и исчезали. Едва я одолевал одни, передо мною вставали другие, и я, хотя силы мои были на исходе, вступал в борьбу с ними, ибо иного выхода мне не было дано.
А самое худшее, что все мои усилия безнадежны и тщетны, потому что, в сущности, я не спускаюсь и не поднимаюсь, а лишь трачу силы и изнемогаю на этих ступеньках, что сменяют друг друга у меня под ногами.
Последний день декабря. Я возвращаюсь в приморский край, который покинул сверкающим сентябрьским утром. Все кругом изменилось. Вместо синего неба — тяжелые, темные облака. Все влажное, точно подгнившее. Призрачными кажутся цветы, которые не умирают, но и не могут жить. И трава хоть и сохранила еще кое-что от своей зелени, но стала незнакомой и неласковой, ничуть не напоминая летнюю.
Так выглядит природа, когда она устает и когда, погрузившись в прекрасный зимний сон, набирает силы для нового расцвета.
Когда мы наблюдаем за морем и сушей, у нас возникает масса вопросов. Ни на один из них мы не знаем ответа. И пока в нас роятся все новые и новые вопросы мы тщетно ищем ответа на самый первый, который задали себе, впервые увидев море с горной вершины. Море и суша. Что здесь картина, а что обрамление?
Партизан, простой, не очень образованный человек, рассказывает, что за три года, которые он провел на войне, ничто не произвело на него такого впечатления, как разоренный и опустошенный городок Купрес.
— Все сожжено. Целого дома нет, и ни одной живой души. Даже кошки. А на каждой улице журчат нетронутые многочисленные чесмы. В полной тишине, особенно ночью, их журчанье точно далекий гром. Жутко.
На исходе солнечного прекрасного дня откуда-то доносится песня. Синяя поверхность спокойного моря быстро принимает цвет вечера, а на горизонте стремительно удаляется большой белый корабль и становится все более похожим на облачко тумана, на прядь дыма без признаков огня.
Белый корабль молниеносно исчезает. Еще мгновение — и он превратится лишь в мысль о нем, в воспоминание, в догадку.
Взобравшись на скалу, видишь перед собой полукруг широкого морского залива и во всю длину его резкую черту моря, точно туго натянутый шнур сапфирного цвета, на котором фантазия начинает свой невидимый и беззвучный танец. Залитый светом чудесный простор составлен из неоглядной пучины и чистого неба, и на нем ни облачка, ни всплеска, ни корабля на горизонте. Светлая пустыня, чреватая всевозможными переменами пустота. Глядишь на нее — а перед тобой возникают неожиданные и невероятные видения, которые видишь только ты и над которыми преходящее не имеет власти, ибо они зарождаются и умирают в одно и то же мгновение, между их появлением и исчезновением нет ни малейшего разрыва, время не в силах пустить в ход свой разрушающий микроб. Они возникают и исчезают в течение одной и той же вспышки: они не длятся, и они вечны, поскольку вечно сменяются и, значит, не подлежат действию закона всеобщего умирания.