Замировская Татьяна
Шрифт:
Я слушаю и не могу поверить. Я предлагаю ей чай, но она не ведется, ей надо выговориться. Я пью чай одна, мне хорошо и спокойно, я бы включила музыку, но она будет плакать, я знаю.
– Я потом привыкла так думать. Я заставляла себя думать – конфеты не были плохими, они были офигенно вкусными, но они закончились. Теперь ты можешь купить другую коробку конфет, и они не будут конечно же такими же вкусными, но все равно конфеты же. И не думать, что те конфеты были ужасными. Просто их было не очень много. Вкус даже можно вспоминать. Особенно если остальные вкусы будут не такими клевыми.
– А если найти такие же? – Я пробую как-то разбить ее метафору.
– Такие же? Такие же конфеты? Но коробка пустая. Как я смогу наполнить эту коробку – пустую – такими же конфетами?
– А ты пересыпь их туда, – хихикаю я. – Типа купи новых и пересыпь. Вложи в ячейки аккуратненько. Вот и новая коробочка, ой-люли.
– Пересыпать! – наконец-то плачет она. – Люди – они не конфеты же, понимаешь?! Эмоции и опыт – не конфеты. Жизнь и то, что я чувствую сейчас, – не конфеты!
Я теряюсь:
– Ведь ты сама предложила мне эту метафору, вот я и начала ее развивать, чтобы довести до абсурда и как-то включить тебя в реальность, а то ты говоришь ужасы, а я не умею реагировать на такое.
– Угу, – говорит она, – все намного проще. Просто однажды утром он позвонил мне, и мы вдруг поняли, что нам не о чем говорить. Нам стало ужасно неловко. Днем он тоже позвонил мне, и тоже было как-то неловко. А вечером я уже ничего не чувствовала – вместо него была пустота. Когда он позвонил мне вечером и спросил, как я провела день, мне нечего было ему сказать, это как говорить какому-нибудь случайному человеку о том, как ты гуляла и делала покупки, – зачем это ему? Я просто перестала его узнавать, а он перестал узнавать меня. Эти вот конфеты были уникальными, их была только одна коробка вообще, одна-единственная на свете, и нету рецепта, по которому они делались, ничего нет, остались только наклейка на крышке и бумажки, много-много бумажек.
– И что ты будешь делать? – спрашиваю я. – В смысле, с коробкой.
– Я буду хранить в этой коробке каштаны, скрепки и сгоревшие спички. Или похороню в ней своего хомячка, когда он умрет. Или буду состригать туда немного волос каждую среду. Я придумаю что-нибудь, ага.
Это не девочка, это долбаный Форрест Гамп. Я не могу ее остановить, у нее психоз, сейчас она достанет нож и порешит меня. Они были вместе пять лет, этого достаточно для психоза. Вы только подумайте – пять лет они были вместе, жили тоже вместе, собирались пожениться и были просто идеально красивы, у меня сердце сжималось, когда я их видела, так никто никому не подходит вообще, такого не бывает. Они были вместе пять лет, а потом однажды он позвонил ей и сказал что-то чужим голосом, а она тоже вдруг поняла, что он ей чужой. Все кончилось абсолютно без повода, просто раз – и все. Горе, горе. Я пью чай и качаю головой: ооооой, горе какое. Невыносимое горе. И если бы знать, если бы знать.
А что тут знать? Ничего нельзя было узнать, поверьте мне.
Это как человек, знаете, шел себе по улице, а его сбила машина, и человек больше не идет, а лежит очень странно на этой же улице, а эта улица – последнее, на чем он вообще лежит при жизни, и это тоже правда, и многие люди первый и последний раз увидят его именно таким – как он лежит на улице, по которой мог бы еще идти и идти, но уже не пойдет никогда.
И это не значит, что жизнь человека была никчемной и глупой, и это даже не значит, что, если машину как-то откатить назад, руками ли, двигателем ли, он вдруг оживет и побежит по улице. Просто сколько человеку дали дней в руки, столько дней он в руках и пронес. И когда выпустил последний день из пальцев, стал неживой лежать на тротуаре. Это мог быть и автомобиль, и сердечный коллапс, и долгая дорога в химических дюнах. Тю, нах. Был человек и весь кончился. Может, это справедливо, а может, и нет. Скорее всего, нет. Но кто говорил, что все вокруг должно быть справедливо? Все вокруг должно быть прекрасно, а оно и есть прекрасно, а на остальное никто и не обращает внимания и не помнит уже через полгода.
Она ищет повод, ей нужны объяснения и зарубки на фалангах; фаланги, полные зарубок, в Одессу кости привозил; она рассказывает мне про какие-то смешные ссоры – передумал идти в кино, но не разрешил отдавать билет какому-то старому знакомому; позвонил, когда она замерзшая шла по улице и не могла взять трубку, пальцы синие совсем, а он ругался, орал страшно, она даже плакала; съел в холодильнике какой-то дорогущий йогурт, а она пошутила, а он обиделся; смешно, смешно, смешно.
Ждет, что позову ее куда-нибудь в клуб. Или напиться – ждет, что водки куплю и выжрем, и будем вспоминать. Или аналогичных историй, а то разорвется все, я знаю, так бывает.
Тут я нахожусь.
– Вы – мусор, – говорю я. – И ты, и он, со всеми своими слезами и воспоминаниями о холодных пальцах и неоплаченных счетах. Обычный человеческий мусор. У вас были отношения, они закончились, вы плачете. Разве вы не мусор, вот подумайте? Мусор выкинули из ведра в канаву. Жизнь его в ведре окончилась, он плачет. Он не увидит больше ведра, в канаве все иначе. Потом мусор сгниет и плакать перестанет. Но плач из канавы мы все равно будем слышать – это плачет другой мусор.
Я понимаю, что тоже несла какую-то чушь, но это не помешало нам смертельно поссориться. Она сказала, что я страшный человек с демонами внутри. Я сказала ей, что она несамодостаточная чувственная идиотка. Она ответила, что я эгоистка и не умею чувствовать. Я тогда выразила надежду на то, что она так и не найдет себе спутника жизни и не будет плодиться, что определенно есть благо для будущего человечества. А она тогда заплакала от злости и опрокинула какой-то вазончик. А я ей сказала, чтобы шагом марш из моего дома, этот, бляць, вазончик мне сестра подарила. И она ушла, и с тех пор я ее больше не видела. Даже когда очень старалась увидеть – не видела. Я таращила глаза, я колола себя булавками, но все равно в зеркале была просто чернота, огромное пятно черного света, и больше ничего: ни глаз, ни силуэта, ни морщинок около рта – ничего.
Гревнедреческая трагедия
Меня терзает любовь, признается Пенелопа, он хочет, чтобы я родила нам с ним общую дочь, но дочь – это на всю жизнь.
Пеленки, обноски, деревянные лошади, кровать на колесах, календарь первой менструации хранить под подушкой.
Неловкие женихи в резиновых камзолах, пятьдесят пять лет их терпеть взамен трех недель жаркой прикроватной беготни.
Пенелопа печалится, а я ее утешаю: не грусти, милый друг Пенелопа, не стирай в голове мыльные платья не рожденной никому дочери.
Человечество уже дошло до той стадии своего кромешного эволюционирования, когда дети будут рождаться после безболезненной и краткой трех-четырехнедельной беременности в результате сексуальных отношений, разумеется.
И будут жить от силы года два-три, не больше.
Не имея при этом никакого отношения к развитию и эволюции человечества в целом и даже не очень-то напоминая людей внешне и поведенчески.
Собственно, люди будут возникать каким-нибудь иным образом; возможно, прямиком из Космоса.
А дети будут как трогательная бирюлька, памятка о нежной возне, вроде домашней зверюшки.
Люди не будут вырастать из дети ; а детей можно будет менять как перчатки.
К тому же они будут сказочно недолговечны – от кого угодно рожай что угодно.
И не переживай, что оно потом вырастет и зарубит тебя топором.
Топором тебя зарубит другой, совершенный человек, родившийся из мельтешения божественных молекул!
Потерпи, потерпи, милый мой друг Пенелопа, мы уже на пороге Новой Эры!
Давай снимай платье, всё снимай вообще к чертовой матери, хей-хо.