Замировская Татьяна
Шрифт:
Муж зашел в дом, увидел гостей и говорит: – Это ты, Софико, хорошо и правильно сделала – я на своей охоте в этот раз очень важных гостей застрелил и испугался, что из-за них у меня проблемы начнутся. Мне даже сказали – всё, домой теперь не пустят. Я уже и не верил, что вернусь. Но видишь, ты этих гостей в дом впустила, все просьбы их выполнила, чаем напоила – мне об этом сказали, поблагодарили, да и отпустили: иди, мол, не держим зла на тебя, все в порядке. Да и гости уже не злятся – все-таки серьезные люди, не мелочь какая-то, не утка, не вальдшнеп, нормальные порядочные личности, правда?
Девочка, старичок-пасечник и медведь дружно закивали.
– А что было бы, если бы я не впустила гостей? – спросила Софико, смутно о чем-то догадываясь.
– Ну, я бы сам стал такой же гость, – объяснил муж – Ходил бы так по чужим хатам, где муж на охоте начудил чего-нибудь. Сидел бы, чаи гонял. Но к тебе бы не заходил: нельзя. Так бы и мучился постоянно.
– Не постоянно! – сказал медведь. – Если толченого стекла нажраться, так и недолго совсем… Ну, я пошел. Будьте здоровы. – Похлопал мужа по плечу, да и вышел.
Девочка и дедушка-пасечник тоже собрались идти – поблагодарили Софико за чай, тоже похлопали ее мужа по плечу – мол, мы не обижаемся, всякое бывает, любой человек имеет право на ошибку, потому что за его спиной всегда стоит другой, близкий и родной ему человек, который права на ошибку не имеет.
Софико такого права не имела, поэтому поступила правильно: если кто-то просит о помощи, его надо впустить в дом и эту помощь оказать. Хотя она почему-то считала, что вопрос не в этике и не в сострадании – просто надо всегда прислушиваться к самым черным, самым негативным и чудовищным своим предчувствиям. «Все приметы сбывались. Поэтому я так себя и повела», – говорила она себе.
И это была чистейшая ложь. Но ложь в некоторых ситуациях, оказывается, прощается – что тут такого, ну ложь и ложь, не важно, в общем.
Розовый фон
Оливия твердо решила навсегда стать Ольгой, потому что Ольгу любили в школе, Ольгу катали на вязаном коне, Ольге дарили алые, как ее кровавый циничный оскал, платья на праздники и просто так, вдобавок Грейпфрутов любил Ольгу. Оливии же было некого любить, пока существовал Грейпфрутов – она чувствовала его в каждом миллилитре воздуха и от этого буквально задыхалась. Поэтому Оливия твердо решила стать всем, что любит Грейпфрутов, – она была готова выскоблить свой череп изнутри до мягкого, дырчатого зелено-подслеповатого оттенка, чтобы он ничем не отличался от выеденного грейпфрута, потому что Грейпфрутов наверняка любил грейпфруты; она была готова прыгнуть с высокой скалы прямо в море, потому что Грейпфрутов любил долго падающие предметы (он сам ей об этом сказал); она была готова превратиться в дождь из чего угодно, потому что Грейпфрутов обожал дождь, но начать она решила с Ольги, потому что Грейпфрутов любил Ольгу (он сам ей об этом сказал).
Вначале Оливия пошла к отцу. Отец сидел вместе с другими отцами во дворе и играл в домино.
– Папа, я вынуждена сказать тебе одну жуткую вещь, – сказала Оливия. – Я не твоя дочь. Я долго это скрывала, но теперь вынуждена сказать.
Другие отцы начали вытягивать шеи, чтобы посмотреть, не их ли теперь дочь Оливия, всякое бывает, но Оливия сжала зубы, чтобы не разреветься, зажмурилась и убежала.
Потом Оливия пошла к старшей сестре, которая заменяла ей мать.
– Послушай, – сказала Оливия, – я решила навсегда тут кое-кем стать, поэтому я какое-то время поживу на даче. Потом вернусь, видимо, но ты особо не обольщайся. Нормально?
Сестра в принципе и сама давно уже была другой человек, поэтому она отвернулась и продолжила взбивать яичный белок в густую вертикальную пену.
Дело осталось за малым – сообщить обо всем Ольге. Эта часть Оливию несколько смущала – и если бы ее трансформация была не чередой отчаянных поступков, а книгой, она бы с удовольствием пролистала эти страницы, не читая, остановив умиротворенный взгляд на выведенном на розовом фоне «И они с Ольгой жили долго и счастливо», угадывая в счастье Ольги свое собственное.
Оливия уехала на дачу, сидела там три дня и три ночи и думала. Потом вернулась в город, пошла в школу и сообщила встреченному там Грейпфрутову четыре слова, довольно взвешенных и обдуманных:
– Ольга, скоро, буду, я.
Она перечислила их через запятую – в доступном ей языке не хватало необходимых глагольных связок для того, чтобы Грейпфрутов воспринял и осознал сообщающуюся сосудистость Ольги. Впрочем, он бы ее не осознал, потому что он любил Ольгу. Она казалась ему особенной, касалась его босой пяткой под партой, не боялась червяков и змей, вообще увлекалась биологией, однажды вскрыла лягушку на переменке, да так ловко! «Ловкая девица, – думала Оливия, – но мы-то половчее будем, вскроем тебя, как лягушку, – и дело с концами». Она подсела к Ольге на уроке физики и, не обращая внимания на ее жаркое: «Куда ты пропала на три дня, тебя все искали, к отцу твоему ходил директор школы, и что ты думаешь он ответил?», – протянула ей гроздь каких-то сушеных ягод, найденных на даче, и прошептала: «Быстро суй это в рот, жуй и глотай!» Ольга посмотрела на Оливию заинтересованно, проглотила ягоды и облизнулась. Оливия осталась сидеть рядом с Ольгой и на следующем уроке, и на следующем, а после школы пошла провожать ее домой, и на следующий день тоже пошла, и в общем, Ольга скоро стала ей почти подругой. Тут-то Оливия и начала действовать. Ольгу она отвоевывала у этого враждебного мира буквально по частям.
Вначале Ольга обнаружила, что боится ящериц и лягушек.
Потом Ольга наступила на дождевого червя и расплакалась.
Потом получила двойку за четверть по геометрии, хотя это еще постараться надо было.
Но этого никто не замечал, потому что для всех окружающих Ольга по-прежнему была хоть куда, потому что Ольгой постепенно становилась Оливия, которая брала на себя все функции Ольги: развлекать класс вивисекцией, декламировать свежесочиненные стихи, запрыгнув с ногами на парту, безразличным взором смотреть куда-то в сторону горизонта поверх Грейпфрутова, разрезать себе ножом палец, чтобы показать остальным, что в этом нет ничего страшного, залить кровью новое, свежеподаренное платье, расплакаться от притворного ужаса.