Шрифт:
Кто-то мягко опустился на поручень моего кресла. Я посмотрела. Это был Луций.
— Может, пойдешь с нами в одеон? [43] — предложил юноша.
— И правда, — сказал мой брат. — Ты там никогда не бываешь. А еще говоришь, будто любишь поэзию.
С тех пор как сын Витрувия переселился к нам, они с Александром часто ходили по местным одеонам. В этих маленьких крытых театрах постоянно проводили состязания музыкантов или поэтические чтения. После отъезда Марцелла брат бывал там даже чаще, чем в цирке.
43
Одеон — помещение для музыкальных состязаний в Древней Греции и Древнем Риме.
— Давай же, — взмолился он. — На Марсовом поле есть один маленький театрик, тебе непременно понравится!
— Может, даже почерпнешь вдохновение, — вставил Луций.
— Будет сам Овидий, — загадочно пообещал Александр.
— А кто это?
Юноши переглянулись.
— Всего лишь величайший римский поэт! — воскликнул отпрыск Витрувия. — Идем же!
И я позволила оттащить себя за руку к Марсову полю, в небольшое уютное здание из камня, с аркой, увитой плющом, и довольно прелестной мозаикой. По случаю приближения сатурналий над головами зрителей трепетал широкий полог цвета плодородной зелени и шафрана, заодно защищавший от хмурой декабрьской измороси. Двое преторианцев заняли место за нашими спинами. Александр принялся объяснять мне происходящее.
— Сегодня день поэзии, — сообщил он. — Видишь румяного юношу, который ждет очереди взойти на сцену? Это и есть Овидий.
— Сколько же ему лет? — вырвалось у меня.
— Шестнадцать.
— И семья разрешает ему выступать?
— Не каждый отец отказывается признавать величие литературы, — вздохнул Луций.
— А что же Гораций с Вергилием? — поинтересовалась я.
Брат сморщил нос.
— Эти куплены Августом. Пишут лишь про политику. Овидия привлекает настоящая жизнь.
Я недоуменно нахмурилась, и Луций счел нужным пояснить:
— Любовь. И страдания, которые она причиняет.
Тогда я скрестила руки.
— Думаете, самое время мне слушать о чьих-то любовных терзаниях?
— Ш-ш-ш, — сказал Александр. — Просто послушай.
Овидий поднялся на сцену, и все благоговейно притихли. Мне вспомнилось совершенно иное настроение в пышном театре Октавиана, где зрители поднимались с мест и бросали в актеров финики, выкрикивая: «Медведя сюда!» Здешняя публика состояла в основном из молодых людей, но попадалось и несколько женщин, пришедших сюда с друзьями. Они тыкали пальцами и улыбались, но стоило поэту заговорить, как настала полная тишина.
— «Разочарование»! — объявил он.
Кое-кто захихикал.
— Что тут смешного? — тихо спросила я.
— До сих пор он писал об одних лишь победах, — ответил брат.
И Овидий начал читать:
Разве уродка она или, скажем, толстуха? Иль не была моей грезою столько ночей? Что же, сжимая красавицу, я обессилел, Делавшись грузом постылым на ложе любви? Как я желал, как она отвечала желаньям! Чресла же не откликались на зов, хоть умри. Зря обвивали мне шею ее белоснежные руки (Кости слоновой белее иль горных вершин в облаках), Не помогли поцелуи, пылавшие страстью, Ни язычок шаловливый, порхавший по коже моей. Бедра лилейные льнули к бедру бесполезно, Ласковый шепот напрасно струился из уст. Зря величала меня повелителем сердца, Зря добавляла все то, от чего закипит и скала. Будто бы ядом обмазан, лежал я в постели. Члены не слушались, все охладело во мне. Идол, доска, бесполезный довесок случайный, Мог бы я с тем же успехом растаять, как тень. Ну а случись мне дожить до почтенных седин, что же будет, Если уже и сейчас юность не служит себе?Публика оглушительно хохотала, а он продолжал:
Стыдно! Мужчина, притом молодой, — ну и что же? С нею я был не мужчиной и не молодым. С ложа она поднялась, точно дева-весталка, Или сестра, что дремала с братишкой родным. Помню, не так уж давно белокурую Хлиду Дважды сумел ублажить, а Пито — три раза подряд, Либу — три раза, не думая о передышке. Ну а Коринна и вовсе за краткую ночь Девять настойчивых просьб прошептала на ухо — Все я исполнил! Быть может, опоен травой Иль фессалийскими ядами, сник я сегодня? Может, на воске пурпурном чертила мой знак Злая колдунья и в печень иголки вонзала?Поэт все читал и читал о том, как постыдно не завершить начатое, а я с возрастающим недоверием смотрела на брата. Когда Овидий умолк, все зрители дружно встали с мест.
Александр повернулся ко мне.
— Ну как?
— Отвратительно, грубо. Это все, на что он способен?
— Тебе не понравилось? — воскликнул Луций, утирая выступившие от хохота слезы. — Ладно, есть и другие стихи. Целые оды возлюбленной Коринне.
— Той самой, которой он принадлежал девять раз? — процедила я.
— Это же сатира! — возразил брат. — Мы думали, тебя позабавит…
— Значит, я просто не в том настроении.
— А здание все же красивое, правда?
Хоть и с большой неохотой, но я согласилась. Для крошечной каменной постройки, втиснутой между лавками Кампуса, здесь было довольно мило. В Александрии мама никогда не посещала подобных мест, и вряд ли она бы обрадовалась, узнав, что ее родные дети наслаждаются грубой римской поэзией в римском театре, с золотыми буллами на шеях. С другой стороны, мамы больше нет, а Египет стал частью новой империи Августа. Только близость Марцелла и скрашивала мне изгнание. Услышав, как он задорно смеется в коридорах виллы или подбадривает криками колесничего в цирке, я на мгновение забывала о том, что Хармион и Птолемей мертвы, что нам уже никогда не вернуться в Египет нашего детства, что Рим отрекся от памяти о нашем отце.