Толстой Сергей Николаевич
Шрифт:
И когда я смотрел на них, мой отец сказал: «Ты знаешь свадебные пиры, когда они уже покинуты гостями и возлюбленными. Рассвет обнаруживает беспорядок ими оставленный: разбитые глиняные кувшины, перевернутые столы, в очаге угасшие угли, — все сохраняет отпечаток происходившей сутолоки. Но расшифровывая эти следы, — сказал мой отец, — ты ничего не узнаешь о любви».
— Раскрой книгу Пророка, — сказал он мне также, — задерживаясь на обрисовке характеров или на золоте красочных заставок, — невежда не постигнет сущности, которая заключена не в бренной оболочке, а в божественной мудрости. Назначение восковой свечи — не в плавящемся воске, оставляющем пятна, а в свете.
Между тем как я трепетал, наблюдая на пустынном плато, похожем на алтарь древних жертвоприношений, эти остатки трапезы Бога, отец мой сказал еще:
— Того, что имеет значение, ты не увидишь во прахе. Не задерживайся взглядом на этих мертвецах. Здесь нет ничего, кроме повозок, поваленных для вечности по вине их сопровождавших.
— Тогда кто же наставит меня? — воскликнул я.
И отец мне ответил:
— Сущность каравана ты постигаешь тогда, когда он разрушается. Забудь шум напрасных слов и смотри: если каравану на его пути встречается пропасть, — он огибает эту пропасть, если перед ним поднимается скала — он уклоняется в сторону, если песок слишком сыпуч — он ищет в стороне, где песок более жесток, но всегда затем он принимает прежнее направление. Если соль солончака трескается и оседает под тяжестью его грузов, ты видишь, как он приходит в беспокойство, выводит из жидкой грязи животных и исследует почву, чтобы найти более надежную, но вскоре приходит в порядок и вновь продолжает путь в ту же сторону. Если падает какой-либо груз с одного из вьючных животных, это замечают, поднимают разбитые ящики, восстанавливают вьюки, стараются лучше привязать их и затянуть узлы веревок и затем продолжают ту же дорогу. Порой умирает тот, кто служил каравану проводником. Его окружают. Его зарывают в песок. Спорят. Потом избирают в проводники другого, пускаются в путь и принимают направление опять на ту же звезду. Караван восстанавливает таким образом необходимое ему направление. Он — как тяжелый камень, катящийся по невидимому откосу.
Городские судьи приговорили однажды молодую женщину, совершившую какое-то преступление, к тому, чтобы солнце сожгло нежную оболочку ее кожи, и попросту привязали ее к столбу в пустыне.
— Я покажу тебе, — сказал мне отец, — что вмещают в себе люди.
И он снова взял меня с собой.
Пока мы ехали, целый день прошел над нею, и солнце выпило ее теплую кровь, ее слюну и пот ее подмышек. Выпило из ее глаз всю влагу света. Ночь опускалась со своим кратким милосердием, когда мы приблизились, отец мой и я, к границе запретной площадки, где у каменистого утеса виднелась она, белая и обнаженная, более хрупкая, чем ветка, вскормленная сыростью, но сейчас — сломленная тяжелыми потоками ливня, безмолвно простирающая руки, словно виноградная лоза, уже надломленная потопом и взывающая к милосердию Бога.
— Слушай ее, — сказал мне отец, — она постигает сущность.
Но я был малодушный ребенок.
— Быть может, она страдает, — отвечал я ему, — и может быть, она боится…
— Она прошла уже через это, — сказал мне отец, — страдание и страх — это болезни животных, созданные для смиренного стада. Она постигает истину.
И я услышал ее жалобы. Окруженная этой безграничной ночью, она призывала к себе вечернюю лампу дома, и комнату, где все собирались, и дверь, которая хорошо закрылась за ней. Предоставленная всей вселенной, которая не позволяла видеть ее лица, она призывала ребенка, которого целуют перед сном и который является конечным результатом всего в мире.
Обреченная на этой пустынной площадке неведомому прохожему, она воспевала шаги супруга, которые слышны вечером на пороге, которого узнают, впускают и он успокаивается. Восстановленная в этой беспредельности, не имея ничего более, за что удержаться, она умоляла, чтобы ей вернули те ее обязанности, которые одни лишь дают возможность существования: тот моток шерсти, чтобы она его расчесала, ту миску, чтобы ее помыть — только ту; этого ребенка, чтобы его убаюкать, именно этого, а не другого. Так она кричала, обращаясь к вечности, к вечным основам дома, сближенная со всем селением, потому что ее осенял покров той же всеобщей вечерней молитвы.
Мой отец снова взял меня на седло, когда голова осужденной бессильно поникла на ее плече. И мы умчались.
— Ты услышишь, — сказал мне отец, — их ропот в шатрах сегодня вечером и их упреки в жестокости. Но я вобью им обратно в горло всякую попытку возмущения: я выковываю человека.
Однако я угадывал доброту моего отца.
— Я хочу, чтобы они любили, — закончил он, — живую воду фонтанов и зеленый ковер ячменя, возобновленный на почве, растрескавшейся от летнего зноя. Хочу, чтобы они славили возвращение времен года. Хочу, чтобы они питались подобно плодам, вызревающим среди медлительного молчания. Хочу, чтобы они долго оплакивали свою скорбь и долго чтили своих мертвых, потому что наследие медленно переходит из поколения в поколение, и я не хочу, чтобы они теряли на пути свой мед. Я хочу, чтобы они стали похожи на оливовую ветвь. Ту, которая ждет. Тогда в них начнет проявляться великий трепет присутствия Бога, который приходит как дуновение и сотрясает дерево. Он ведет их, направляет их от рассвета к ночи, от лета к зиме, от жнивья зеленеющего к жнивью, созревшему для жатвы, от юности к старости и затем от старости к новым детям.
Ибо так же, как о дереве, ты ничего не знаешь о человеке, если ты смотришь на него во времени и стремишься познать его по его различиям. Дерево — вовсе не семя, затем ветка, затем тонкий ствол, затем мертвое дерево. Дерево — это то могущество, которое заключает медленный брак с небом. Так и с тобой, мой маленький мужчина. Богу обязан ты своим рождением, он заставляет тебя расти, наполняет, последовательно, желаниями, сожалениями, радостями и страданиями, яростью и прощением, а затем он побуждает тебя возвратиться в Него. Однако ты — не этот школьник, не этот супруг, не этот ребенок и не этот старик. Ты тот, кто совершается. И если ты сумеешь обнаружить в себе эту ветвь, колеблемую и надежно прикрепленную к стволу оливы, ты постигнешь в своих движениях вечность.
И все вокруг тебя станет вечным.
Вечен и фонтан, поющий и утолявший жажду отцов твоих, вечен блеск глаз возлюбленной твоей, улыбающейся тебе, вечна прохлада ночей. Время больше — не песочные часы, пересыпающие свой песок, но жнец, перевязывающий пряслом сноп свой.
Так с вершины самой высокой из башен цитадели я увидел, что ни страдание, ни смерть в лоне Бога, ни скорби не стоят сожалений. Ибо исчезнувшее, коль скоро память о нем чтима, более живо в настоящем и более могущественно, чем существующее. И я понял томление людей и преисполнился жалостью.