Шрифт:
Но далеко не только «Бледный огонь» поглощал ее помыслы. Теперь даже в большей степени, чем прежде, Вера представляла интересы мужа, была чутким посредником между божественной материей и ее земными интерпретаторами. Уже давно она вменила себе в обязанность направлять переводчиков, художников-оформителей и правовые службы на путь истинный. Теперь она делала это с еще большим рвением. Допуская, что, возможно, чрезмерно придирчива, Вера не умела поступать иначе. Лишь сам Владимир мог бы дать санкцию в спорной ситуации, но его уже не было. Сомнительно, чтобы он разрешил публиковать свои стихи в сборнике рядом с мистическими прославлениями Ленина. А раз сомнительно, поясняла Вера редактору сборника, то ее правило — лучше воздержаться. Она извинялась перед редактором за излишнюю въедливость. «Вам может показаться, что я слишком вдаюсь в детали, — писала она, — однако стиль — это и есть детали». В. Н. считал, что один лишь стиль уже может составить биографию писателя; только в этом смысле Вера и творила историю своего мужа. Готовя к публикации его корнеллские лекции, она взяла себе за правило случай, о котором рассказывал отец и который явно запал ей в душу: некий римский писатель завещал, чтобы после его смерти к написанному им не смели ничего добавлять. С другой стороны, его наследникам разрешалось уничтожать все, что им заблагорассудится. Вера, как всегда, оставалась очень чуткой к опечатке, к небрежности, к неточности, к уродованию фразы, к утрате логики. Ничто не укрывалось от ее проницательного взгляда, как обнаружил и Джон Апдайк, направивший ей текст своего вступления к первому тому лекций. Оно было возвращено ему с тремя страницами язвительных Вериных замечаний. (В семнадцатом пункте у нее значилось: «Личная просьба: пожалуйста, не упоминайте в Вашей статье меня!») «Какой у нее изумительно ясный ум и стиль!» — восклицал Апдайк, правя написанное.
Со всей прямотой и дотошностью Вера трудилась ради сохранения поэтичности и тайны — на ее взгляд, двух основных черт — в творчестве мужа. Возмущений накапливалось много, как и всегда, только теперь Вера справлялась с этим в одиночку или с помощью Дмитрия, который часть года проводил в Монтрё и с середины 1970-х годов переводил книги отца на итальянский язык. Как мог английский художник сделать для «Защиты Лужина» такую мерзкую, псевдомодерновую обложку! Пожалуй, этот молодой русский писатель и многообещающ, но лучше бы он так явно не подражал Набокову. В письмах она воевала столь же яростно, столь же вдохновенно, как и полвека назад; пусть по-настоящему Зиной Мерц Вера не была, но она явно унаследовала от нее непримиримую прямолинейность. «Никто, кроме Вас — ни здешние студенты и коллеги, ни набоковские исследователи из разных стран, — не отбивает так мощно подачу критиков», — писал Бойд, благодаря Веру за комментарий на своих страницах. Когда Георгий Гессен опубликовал свои мемуары, Вера пишет ему, что знала всегда, как глубоко он привязан к Владимиру, и ее очень тронуло, что теперь об этом узнают все. Но то, что Гессен ужасен как писатель, оказалось для нее сюрпризом. В 1979 году Гарри Левин опубликовал свою рецензию на «Переписку Набокова с Уилсоном» в «Нью-Йорк ревью оф букс». «Я не собиралась ничего говорить про статью Гарри о „Переписке“, но честность для меня превыше всего, потому, возможно, лучше все-таки сказать, что эта статья меня очень огорчила», — писала Вера Елене. Лишь через полтора года она решилась выразить свое недовольство.
В довершение всех бед в 1979 году в Париже вышла книга Шаховской «В поисках Набокова». Вера намеревалась не обращать внимания на личные выпады, которые расценивала как явный антисемитизм, и даже на заявления, что она соавторствовала с мужем в создании его книг. Но снести обвинений в адрес Владимира она не смогла. Как представлялось Вере, Шаховская — которую она называла по фамилии в замужестве «Малевич» — преследовала две цели: «1) доказать, что я ненавижу (чистый вымысел с ее стороны) Россию и русских; 2) что я отторгаю В. Н. от а) России и б) от христианства и Бога (а также Малевичей)» [344]
. Это Вера могла еще простить. Но поскольку мадам Малевич явно преследовала и вторую цель — «навязать ему (В. Н.) педофилию и намекать, что Набоков пошел на сделку если не с самим дьяволом, то кое с кем из его свиты», — Вера решила действовать законным путем [345]
. (Дело осложнялось тем, что у обеих был общий адвокат. Люба Ширман, которая так гениально избавила Набоковых от Жиродиа, была также и близкой подругой Шаховской.) Встретившись с Верой и Дмитрием в Монтрё, Ширман просила Веру не возбуждать дела; иск лишь привлечет к книге публичный интерес. Любе, вероятно, было нелегко убедить Веру, но Вера все-таки уступила. Проблема снова возникла спустя два года, когда книга Шаховской вышла в немецком издательстве «Ульштейн». Эту публикацию Вера восприняла болезненней. Она сочла, что если русский читатель сообразит, что к чему, то немецкий — нет. Ширман не решалась возбудить дело, Ледиг Ровольт также советовал Вере отступиться. По его мнению, книга скучна и никто не станет ее читать. В целом друзья согласились, что биография эта — злобная клевета, но кое-кому это далось нелегко. Как можно не замечать всю низость, всю гнусность, всю пошлость этой книги, упрекала Вера парижскую подругу. И осторожно задала вопрос Наталье Набоковой, которая с такой теплотой отнеслась к ней в Америке: разделяет ли она взгляды своей сестры? «Я всегда буду тебя любить, — писала ей женщина, понимавшая, что человека можно судить не только по тому, кто его друг, но и по тому, кто его враг, — но больше писать тебе не буду». На этом их переписка закончилась.
Все эти воинственные возгласы исходили от женщины, которая утверждала, будто она то ли слишком ленива, то ли слишком устала, чтобы как следует заниматься своей работой. Вера страдала болезнью Паркинсона; если возникала необходимость принимать посетителей в момент усиления тремора, она прятала руки под шалью. Она отклоняла приглашения на званый ужин; она не смела взять чашку чая. После 1980 года Вера уже не спускалась в ресторан отеля, убеждая гостей, что просто не может так долго сидеть за столом. Никогда в качестве предлога она не ссылалась на плохое самочувствие, какие бы препятствия оно ей ни чинило. Попыталась воспользоваться магнитофоном для редактирования своего перевода «Бледного огня», но пальцы плохо повиновались ей, оказалось трудно нажимать кнопки. К тому же слух ослабел настолько, что магнитофонную запись перевода Вера почти не воспринимала. Правая рука по-прежнему оставалась нерабочей. Но сохранялась колоссальная разница между ее внешним видом и манерой изъясняться. Однажды Вера получила из немецкой авторской гильдии, организации правого толка, обращение на шестнадцати страницах. Вера попросила Ледига Ровольта вмешаться. «Я терпеть не могу всякие организации. Отношусь с подозрением к разным анкетам, ненавижу пустую бумажную возню — словом, не желаю иметь ничего общего с этой гильдией!» Трудно поверить, что эти слова написаны слабой и тщедушной семидесятивосьмилетней старушкой, которая сама себя признает калекой. Ученый из Лозанны, работавший с Верой над сборником поэзии В. H., был потрясен контрастом «между ее физической немощью, с одной стороны, и, с другой — ее твердым ощущением цели, сильной волей и потрясающей ясностью ума и интеллекта».
Для исследователей Вера была что золотая жила, поскольку помнила не только то, что было в книгах, но и то, чего там больше нет. Для Веры, как и для Зины, сочетания слов восходили к развалинам античного портика, которые «еще долго стояли на золотом горизонте, не желая исчезнуть». Как-то Вера изумила одного ученого, выудив среди рукописей изначальный вариант, эдакий перл выразительности, избежавший ее окончательной правки. Она была настоящая ходячая энциклопедия творчества Набокова. Она безошибочно опознавала коллег по Корнеллу в «Пнине»; она могла определить подлинность текста; она могла позволить себе ту свободу, на какую рядовой прилежный переводчик не решился бы. Бойд показывал Вере анонимную литературную пародию 1940 года из одной выходящей в Нью-Йорке русской газеты. Не Набоков ли это писал? «Возможно», — кивнула Вера, беря из рук у него газету. «Несомненно!» — произнесла она, пробежав несколько абзацев. «Совершенно точно!» — заключила она со смехом, дочитав колонку. Как-то у нее спросили, случайно или нет возникает определенное впечатление от некой фразы из «Приглашения на казнь». «У мужа никогда не бывало случайностей!» — последовал ответ. Если бы Вера не занималась архивами и редактурой, заметил кто-то из друзей, она была бы крупнейшим набоковедом. Дмитрий считал мать энциклопедически образованным человеком.
Такое всезнание дорого ей обходилось; как всякий оракул, Вера внушала людям страх. Даже ближайшие родственники побаивались ее, не говоря уж о большинстве набоковских издателей. Она заправляла делами с милой улыбкой, но держала дистанцию. Один исследователь из Лозанны быстро установил, что Вера знает наизусть все стихи мужа начиная с 1921 года. Едва один из журналистов в ее присутствии упомянул имя Пола Баулза, Вера тут же продемонстрировала, что знает и понимает произведения Баулза лучше его. Она неизменно оставалась несокрушимой в своих суждениях. На вопрос своей парижской подруги, которую как-то раз упрекнула за неверное отношение к книге Шаховской, почему нет новых достойных русских поэтов и прозаиков, Вера писала в ответ, что они существуют. Проблема в том, что большинство безграмотны. Во всеуслышание она горько сожалела только об одном: что вместо внуков у нее молодые литераторы.
5
26 сентября 1980 года Дмитрий, позвонив матери, сообщил, что не сможет, как ожидалось, приехать домой к обеду. Попал в небольшую аварию. Что было явной недооценкой случившегося, и об этом Вера проведала в тот же день. На шоссе между Монтрё и Лозанной Дмитрий на своем «феррари» потерял управление, машину занесло, ударив об ограничительный рельс, воспламенился бак. Когда Дмитрий выбирался из горящего автомобиля, огнем ему охватило спину, руки, волосы. Почти сразу после разговора с матерью в ту пятницу он впал в коматозное состояние. Дмитрий получил ожоги третьей степени, обгорело 40 процентов кожи. Кроме того, были повреждены шейные позвонки. Лишь через три с половиной месяца и после шести пересадок кожи Вера смогла наконец повидаться с сыном. Когда она в своем инвалидном кресле навестила его в ожоговом отделении больницы, их разделяла стеклянная стенка бокса. Дмитрий пригасил в палате свет. Он помнит ее взгляд; мать разглядывала его, «будто он диковинное животное». Воспользовавшись сдержанным сообщением Дмитрия, она писала семейному бухгалтеру, что сын немного нездоров, но при этом все ее помыслы были устремлены на его выздоровление. Те, кто повидал ее в то время, за внешней броней не могли не видеть всю ее немощность. От переживаний Вера едва не лишилась рассудка. Но на тоне писем это ничуть не отразилось. «Машина сгорела почти дотла», — сообщала она одной родственнице. «Дмитрий счастливо вернулся с того берега Стикса», — уверяла она другого родственника. Она извинялась перед Карлом Проффером, что не в силах заниматься отделкой перевода «Пнина». В перерывах между работой над завершающими страницами рукописи «Бледного огня» и своими звонками и поездками в больницу она была чудовищно занята.