Шрифт:
но внятны лишь узоры витражного стекла.
… скворчишка чернорясный
стучит слезами в Твердь:
петь больно и прекрасно.
И бесполезна смерть.Памяти Гоголя
Кому терзала уши тишина,
Кому постель казалась смертным ложем,
Но Панночка в пространстве решена
Как та стрела, что не упасть не может.
В пространстве хат и плодородных дев,
Где колокола гуд утюжит крыши,
И где, цветки над крышами воздев,
Малиновые мальвы душно дышат.В пространстве обручального кольца,
Имеющего контур прочной точки,
Где судорогой сведены сердца,
Как лиственные гибнущие почки.В пространстве,
Где, хватая пустоту,
Звериной наготой блистая, мчится
И чувствует добычу за версту
Ночная неустанная волчица.
И в Запорожской, Господи, Сечи,
Как Цезарь – окруженная рабами —
– И ты, Хома! ты, Брут! – она кричит,
И трепеща,
И скрежеща зубами.– Ты сам себя зажал в заклятом круге, А мне хватило б трещины в стекле.
Она летит, вытягивая руки, И жизнь ее, как стрелка, на нуле.
Мусоргский
Чугункой, в карете, на дрожках,
путем и совсем без пути
опасливый скоморошенька
желает к роялю пройти.
Смешно угнездится меж клавиш,
взлетев, что петух на насест.
– Mon cher,
ты о страшном играешь,
ты нам непонятен, Модест!И тот, отвлекая от ноты,
как Богом забытый монах,
расскажет забавное что-то
о тайных, иных именах.Он даме перчатку поднимет.
И бровь шевельнется: – О, oui!
вы, Модинька, тайное имя
скажите в молитвы мои.Но он перекрестит колени, слегка улыбнется, смолчит…
Он – гений, сударыня, гений. Как все в петербургской ночи.
Уж чем бы небо ни дышало,
Да никогда не обижало.
Младым пажом сопровождало
в классические тупики.
Гляди, какие, брат, погоды —
в пампасы, в африку, на воды!
На длиннотравую природу,
В золотогривые деньки.
А небо, паж небесной крови,
растет, встает с Зимою вровень.
И сердце выбелив, и брови
метелит шпажкою сосны:
замерзни, дурочка, откуда
ты вечно ожидала чуда? —
от суеты слепого люда.
А надо бы – от тишины.И ничего-то не зачтется.
И рукопись не перечтется.
Под гулким снегом лето бьется —
стебли стеклянные стерни.Летит снегирь посмертно в Лето
атласной алой лентой Фета.
Стерней, полоской маков-цвета.Цветок исколотой ступни.
Перестань, моя радость, я больше не буду смеяться
Над тобой, над собой, над крапивой, пробившей сукно.
Пусть скользят облака, пусть себе понемногу слоятся.
Если это им нужно, я, пожалуй, открою окно.
Я открою и дверь – если хочешь, ты можешь вернуться.
Солнцу крыша мешает, можно бы разобрать и ее.
Как-то все перепуталось, и хорошо бы проснуться.
Ты твердишь и твердишь бесполезное имя мое.Я не верю себе, потому что туман нарастает.
Снег минувшей зимы – тополя затянуло слюдой.
Нынче лето, июль – почему ты не таешь?
Хорошо бы проснуться туманом над легкой водой.Похороны на Рождество
Вот так открывается Космос:
внезапно летишь в пустоту,
и волосы в серые космы
сбиваются на лету.
А тихо-то, Господи, тихо…
до первой звезды – тыщу лет.
И жизни смешная шутиха
бабахнула, пыхнула. Нет.Жизнь пришла, но ее не узнали.
Продолжали возиться в печали,
поливая картонный цветок.
А за спинами сойка орала:
«Он расцвел на Ивана Купалу! —
буйный папоротника кусток
(не дрожи над картонною хренью)».
Лето сад зажигало сиренью,
и кружили такие жуки! —
бликокрылые – медью и златом
над ромашками, грядкой с салатом.
Дни пространны и ночи легки.… Смерть пришла,
пустотою лизнула.
Черной пенкой сироп затянула.
Смолкла сойка, свернув кровоток.