Чириков Евгений Николаевич
Шрифт:
— С добрым утром, Павел Иваныч!
— Спасибо, милые!
— Солнышко выходит… Новый денек зачинается… Благодать Божия!
— Благодать!
Стою и орлом посматриваю на освещенные верхушки зеленых гор, на розовую гладь реки, на рыбачью лодочку. Нет человека в мире счастливее меня!.. Еще бы — нашел свою потерю, свою радость, свое счастье в жизни! Будущей весной опять приедет моя милая, сядет на мой пароход — и никакие силы уже не разлучат нас с ней. Только смерть одна!
Монастырский колокол стал отбивать часы, и Павел Иванович оборвал свой рассказ. Снова грустные звоны, отрываясь от высокой колокольни в старых березах, поплыли по реке и стали таять за Волгой. А когда последний удар замер, Павел Иванович вздохнул и прошептал:
— Точно сон приснился…
Хотелось узнать, почему все рассказанное оказалось сном, но неловко было бередить раскрывшуюся рану души старого капитана.
— И вся жизнь наша — сон! Пора домой… Ляжем спать; может быть, приснится хороший сон, а то грустно что-то жить на этом свете… Зима поскорей бы! Занесет сугробами и городок, и Волгу, и душу занесет… А весной тревога в человеке рождается… всяким сказкам верить хочется… Обманщица она, весна! Забудешь все: и время, и седые волосы, и все обманы жизни, и все ждешь, что чудо какое-то свершится и жизнь начнется сызнова!
На стоянке [*]
— Эка благодать Божия! — прошептал стоящий на барже вахтенный Кирюха, снял картуз, восторженно посмотрел в бездонную глубь усыпанных звездами синих небес, медленно провел ладонью руки по своей курчавой голове и полной грудью вдохнул влажный весенний воздух… Приятная лень, особая весенняя лень здорового человека, когда избыток силы просится наружу и сладостная нега разливается по телу, заставила Кирюху потянуться, расправить крепкие мускулы и тряхнуть русыми кудрями… На толстых губах парня скользнула улыбка приятного самочувствия и довольства… Набросив небрежным движением руки картуз на затылок, парень зевнул и, присев на тяжелый отвес биржевого руля, замурлыкал протяжную задушевную песенку. Сердечным тенорком, словно под сурдинку [214] , тянул Кирюха свою песню и смотрел в закутанную серебристою пылью лунных лучей даль Волги, на зубчатый контур убегавших неведомо куда гор, на повисшую над ними гряду белоснежных клубившихся облаков, на водяной простор и ширь…
*
Печ. по: Чириков Е. Волжские сказки. М., 1916. С. 209–236.
Структурообразующим началом в рассказе является мотив «Матани» — разновидности частушки, возникшей в Поволжье. «Матаня» отличалась известным набором жанровых клише, например, повторяемой без изменения первой строкой двустишия, к которой в различных вариациях присоединялась вторая. Первоначально «Матаня» означала то же, что «дроля», «залетка», т. е. распространенное на Волге народно-песенное название возлюбленной или возлюбленного. Слово, с которым исполнители частушек обращались к своим возлюбленным, так часто звучало в запеве и припеве, что по нему была названа вся жанровая разновидность. Постепенно «Матаня» стало восприниматься и как женское имя. Чириков очень часто использует «Матаню» в своих произведениях. Так, «Матаню» в пьесе-сказке «Колдунья» у него на гармошке играет Чертяка. Ритм этой частушки был использован и А. А. Блоком в поэме «Двенадцать» (1918) при «рассказе» о судьбе Катьки.
214
Под сурдинку — тайком, тихо, незаметно. Сурдинка — вилочка, насаживаемая на подставку, чтобы приглушить резкость звука у музыкального инструмента.
Да, кругом была действительно благодать!
Волга, облитая голубоватым блеском лунного света, словно задремала, околдованная чарами неясных весенних грез, и тихо, ласково и любовно гладила своими струями и крутой берег, и высокие борта стоявшей на якоре баржи. Луна блистала ярко в вышине над лесом Жегулевских гор, серебрила листву молодой зелени на вершинах, но словно боялась заглянуть вниз, под кручу громоздившихся гор, туда, где висели густые сумерки, где длинные, несуразные тени легли на воду и спрятали прижавшуюся к берегам баржу. Там, дальше, серебрилась переброшенная луною через реку искристая дорожка, а здесь было темно-темно, и лишь яркие звезды, меланхолически смотревшие с голубых небес на землю, еще ярче отражались в затененной горами речной поверхности и дрожали вокруг баржи синими огнями, гасли и вспыхивали, как электрические искры, ослепительно яркие, большие, синие… Изредка, когда, Бог весть откуда, прилетал на своих крыльях беспечный весенний ветерок, — лес вздрагивал серебрившейся на луне листвою, и легкие, невнятные вздохи весны перебегали с утеса на утес, скатывались в темную бездну и здесь не то прятались в прибрежных кустах орешника, не то тонули в слегка зарябившейся речной заводи, не то убегали дальше, на противоположный берег, вместе с серебристою дорожкою лунного света… С напоенной ароматом цвета черемухи и пахучей березы прохладою ветерок приносил откуда-то отрывки несмелой соловьиной песни, журчание сбегавшего с гор по овражку ручья и еще какие-то странные, таинственные шумы и шорохи… В лугах по лощинам и долинам перекликались коростели, на озерах и болотинах дребезжали лягушки…
Весенняя ночь была полна лунного света, теней и звуков, и песня Кирюхи, грустная, задумчивая, одинокая, так гармонировала с этими голосами ночи, с этим меланхолическим блеском ярких звезд и лунным светом, с широкой равниною дремлющей реки и с тем общим флером грусти, которым окутала звездная весенняя ночь уснувшую землю…
…Чужа даль-дальня-я-а-а — вот сторо-о-нушка-а-а… —вытягивал Кирюха, подперев рукою голову, и ему было грустно и жалко себя, одинокого, затерянного среди ночи, задумчиво смотревшей и на воду, и на горы, и на Кирюху…
— Эх! Маринушка! — выкрикнул парень, неожиданно обрывая песню, и смолк… Прислушиваясь к голосам ночи, Кирюха уловил привычным ухом характерный шум плывущей лодки. Пристально вглядываясь в серебристую дымку далекого горизонта, он скоро различил скрип весел об уключины, а затем увидел и сверкавшие на лунных лучах весла, блиставшие и исчезавшие в легком голубоватом тумане над поверхностью широкой водяной равнины.
— Видно, наши едут, — бросил вахтенный и тихо побрел с кормы на нос баржи.
Тонкая мачта тянулась высоко и, казалось, упиралась в самое небо. Висевший на ней фонарь мигал в подгорних сумерках красноватым огоньком и дрожал на воде узкой полоской.
Кирюха посмотрел на мачту, на фонарь, на брошенную им узкую ленточку отблеска на темной воде… Чтобы засвидетельствовать о своем бодрствовании, он взял в руки колотушку и со всего размаха стукнул ею в чугунную доску… Стукнул раз, другой, третий… А потом начал выбивать не то какой-то сигнал, не то такт песни, с правильными интервалами, дробью, с moderato и pianissimo [215] .
215
Moderate — умеренно (средний темп, между андантино и аллегретто); pianissimo — очень тихо.
Мелодичный звон металла, казалось, отскакивал от прибрежных гор и, сливаясь с собственным эхом, несся далеко-далеко по поверхности реки и заполнял окрестность своей гармоничной музыкой.
Когда кирюхина музыка замерла в горах и ущельях, резко выделился ритмический стук колес приближавшегося парохода, глухой и торопливый… В речной излучине показывались и исчезали за темным профилем горы красный и зеленый огни кожуховых фонариков [216] … Стук колее слышался вое отчетливей и отчетливей, а потом вдруг выдвинулся из-за горы, и словно застыл на месте и самый пароход. Корпус его гордо поднимался над водою и, белый, блистающий огнями, разрезал своим носом и будоражил колесами волжскую гладь…
216
Кожуховые фонарики — фонари, находящиеся в футляре, чехле или под навесом.