Шрифт:
— Да, верно, — музыкант кивнул, он никогда специально не заучивал стихи, но строчки пришли сами собой:
А я иду — за мной беда, Не прямо и не косо, А в никуда и в никогда, Как поезда с откоса.Позеленевшее изваяние — рисунок Модильяни в бронзе — венчало кучу строительного мусора. Когда-то оно покоилось на пьедестале, облицованном гранитной плиткой, посередине аккуратного газончика. Однако время чаще калечит, нежели врачует, — из мешанины ржавых изорванных листов жести, полусгнивших обломков стропил и раскосов, кирпичного и стеклянного крошева поднималось уродливое бетонное основание без малейших следов гранита.
Памятник, к счастью, не пострадал. Ну а прозелень — она была уже тогда, когда к скульптуре еще приносили цветы.
— А что у тебя тут? — с любопытством осведомился бродяга.
— Дела, — уклончиво ответил музыкант.
— Поэтическое паломничество?
— Что-то вроде.
— Не может быть! В одиночку?
Музыкант немного подумал и сказал:
— Надеюсь, что нет.
Оборванец обвел округу взглядом. Вдоль улицы теснились дома, бежали куда-то облака, тихо ржавели пустые оболочки насекомых-автомобилей, и не было даже намека на постороннее присутствие.
— Но здесь ведь нет никого, кроме нас.
— Это до поры до времени.
— А, вот как… Ладно, — показалось, бродяга исчерпал вопросы — но только показалось: — Так когда?
— Через час. Или через год, — задумчиво ответил музыкант, выдержал паузу и с грустью добавил: — Или никогда.
— Понятно… — протянул оборванец с подозрительной многозначительностью и наконец замолчал.
Будь музыкант внимательней, непременно заметил бы, что бродяга что-то замыслил, но он погрузился в воспоминания и, как токующий глухарь, временно утратил способность видеть и слышать.
Этот день много лет назад — может, десять, а может, и двадцать — никто уже не помнит, сколько прошло, — был пасмурный, но дарил теплом. Впрочем, когда стрелка вплотную подобралась к назначенному часу, серые облака неохотно разошлись, открывая бесконечную синеву. В небесные прорехи заглянуло светило, и день заиграл яркими красками, заискрился тысячью бликов во множестве капель, застывших на траве и на листьях, на свежем черном асфальте, на гулком металле крыш и жирных лоснящихся спинах спешащих авто.
Он, совсем молодой и еще не музыкант, одиноко стоял у памятника и напряженно ждал. Время тянулось очень медленно, словно желая помучить, и он спасался, забегая в мыслях на полчаса вперед. Там, в будущем, были насыщенный кофейный аромат обжигающего эспрессо в кафе через дорогу и сладкий запах эклеров, негромкое поскрипывание кожи диванов и успокаивающее гудение кондиционера. Там были робкие взгляды и трепетные улыбки, будто бы случайные касания и неловкие слова.
Солнце улыбалось так заразительно, что ему нельзя было не улыбнуться в ответ, и он, еще не музыкант, улыбался, прижимая к груди большой букет красных роз.
А вредная стрелка часов будто приклеилась к одной цифре. Ожидание никак не заканчивалось…
— Ну, прощай тогда, — бродяга протянул руку для пожатия и шагнул к музыканту.
Тот посмотрел сквозь него и машинально кивнул.
— Пойду и я своею дорогою, — пробормотал оборванец, сделав пасс, словно заправский иллюзионист. — Ну а ты — и в никуда, и в никогда, — в протянутой руке словно по волшебству появился узкий длинный нож, и бродяга коротко ткнул им музыканта в живот, — как поезда с откоса.
Боли не было. Она не пришла ни сразу, когда музыкант удивленно смотрел на окровавленный клинок, который бродяга аккуратно вытирал о рукав лохмотьев, ни когда все понял, увидев кровь на своих руках, ни позже, когда, цепляясь за ржавый скелет автомобиля, сползал на холодный асфальт.
Оборванец принялся грабить его — пока живого, но уже мертвого. Щелкнул замком футляра, покрутил в руках гитару и небрежно отбросил в сторону, усмехнувшись:
— Надо же — действительно музыкант! — инструмент жалобно застонал, ударившись о мостовую. — Впрочем, это уже не важно. Музыки больше не будет. Никогда.
Потом бродяга вывалил на дорогу содержимое сидора и стал в нем неспешно рыться. Иногда он поворачивался к музыканту, скалился и одобрительно кивал. А тот молча смотрел в небо и ни о чем больше не думал — поздно.
Может быть, собери он все силы, разозлись хорошенько, и сумел бы подняться — но что тогда? Он придушит убийцу, а потом умрет рядом, и надежда умрет вместе с ним. Следующего года не будет. Больше никто не придет к памятнику Ахматовой, что на улице Большая Ордынка, у дома номер семнадцать. Никто не станет ждать, сжимая в руках цветы и считая минуты, предвкушая желанную встречу. Об этом стоило сожалеть, но — смертные тоска и отчаяние — зачем? Если все уже кончено?