Фельзен Юрий
Шрифт:
В противоположность Св. – Мирскому у иных молодых писателей из «Кочевья» происходит совсем другая эволюция. Они не забывают русских традиций и продолжают учиться тому немногому, что может им дать советская литература, и по-новому, не со стороны, воспринимают западноевропейскую жизнь и становятся в полном смысле слова – русскими европейцами.
Парижские встречи русских и французских писателей
Избранная аудитория. – Французы о русских. – Андре Мальро и Жан Максанс. – Диспуты. – Отношение к советским писателям. – Значение собраний.
Я уже писал о Всеволоде Фохте, «литературном деятеле с командирским басом». Но у него не только оглушительный голос, у него и огромная энергия и большие организаторские способности. В самом деле, ему по счастливило сь создать то, что казалось легко осуществимым, что, однако же, никому другому не удалось – постоянные встречи французских и русских писателей.
Такие встречи как будто бы напрашивались сами собой. В Париже – «цвете русской литературы» у французов и русских еще со времен Мериме, со времен Тургенева и Флобера – давнишнее взаимное любопытство, даже больше того, исключительный интерес одних к другим – как им в течение десяти лет не сойтись, не подружиться, близко друг друга не узнать? И всё же едва ли не каждый русский литератор испытывал какое-то странное чувство отчужденности, неловкости, случайно знакомясь со своим французским собратом.
Да их и немного было, этих случайных знакомств, причем французские собратья оказывались неизменно приветливыми, но с некоторым налетом сдержанности. По-видимому, их уверили, что настоящая русская жизнь только там, в России, и там же настоящая литература, а здесь, в эмиграции, в Париже, сосредоточилось всё ненужное и отсталое. Понадобилось много усилий, чтобы их в этом разубедить.
Взялся сорганизовать встречи Фохт. У него были возможности, которые облегчали ему работу. Русский кадровый офицер, он стал по необходимости французским журналистом, сотрудником «Intransi-geant» и приобрел газетные и литературные связи. Однако же рекламировать собрания было не так просто, тем более, что их замыслили скорее «элитными», чем популярными. Я был свидетелем, как Фохт, достав нужные адреса, рассылал сотни приглашений. В конце концов он своего добился. Франко-русские собрания лишь недавно возникли, но сразу же сделались многолюдными и достаточно известными.
Зал в триста человек всегда переполнен до отказа. Кое-кто не попадает, кое-кому приходится стоять. По первому впечатлению, русских и французов приблизительно поровну, и публика, что называется, избранная. Первые четыре ряда предназначены для писателей. Среди них многие французские знаменитости и большинство русских, находящихся в Париже. Часто бывают Бунин, Алданов и Зайцев. Можно наблюдать, как французы шепчутся о русских и русские о французах.
На местах президиума Фохт, молодой французский писатель Себастьян, который с ним вместе является инициатором собраний, и очередные докладчики. На каждом заседании два докладчика, один русский, один француз, причем доклады параллельные или же на ту же тему. Выступают исключительно по-французски. У большинства русских грамматически правильная речь, своеобразный «славянский» выговор и большое знание французской литературы в ее настоящем и прошлом. Французы знают лишь немногих русских писателей – Толстого, Достоевского, Тургенева, некоторые еще Гоголя и Чехова, зато знают их основательно, чрезвычайно любят и страстно о них спорят. Именно Толстому и Достоевскому были посвящены два собрания, другие два – современным французским писателям – Андре Жиду и Марселю Прусту, остальные – общим вопросам. Стенографированные речи впоследствии выходили в виде отдельных книжечек.
Забавно было видеть, как французы, в полемическом пылу, забывали о русских слушателях и вели бесконечные споры на свои узко-партийные темы. Одним из таких неистовых спорщиков являлся Жан Максанс, молодой католический писатель, маленький, с крошечными ручками, с огромной, кверху, шевелюрой. Он стремительно откуда-то выскакивал по каждому вопросу, под громкие аплодисменты пяти или шести приятелей в задних рядах.
Помню долгую его перебранку с другим молодым, быстро выдвинувшимся писателем Андре Мальро, «свободомыслящим» по своим взглядам. Андре Мальро – красивый, изящный, с постоянным нервным тиком, возникшим после жуткого и необыкновенного приключения. Талантливый молодой француз был сравнительно недавно в Китае и, по-видимому, из озорства похитил какой-то священный предмет в буддийском храме. В результате китайская каторжная тюрьма, из которой с трудом его вытащил французский консул.
Это свое приключение, современный китайский быт и революцию Андре Мальро описал в интересной книге «Победители», имевшей большой успех и сразу сделавшей ему имя. Мне случайно пришлось познакомиться с отцом Мальро, честным парижским коммерсантом. На вопрос о сыне он только вздохнул: бедный Андре не получил премии Гонкура, от которой бы так увеличился тираж его книг. Надо прибавить, что премию Гонкура труднее получить, чем выиграть в лотерею, и что ее не имеют знаменитейшие современные французские писатели. Но заботливый отец Андре Мальро смотрит на литературу по-коммерчески и правильно учитывает обстановку. Как это часто бывает в подобных случаях, сын почти коммунист и отцу нисколько не сочувствует.
Наоборот, Жан Максанс, в соответствии с религиозными своими взглядами, от коммунизма далек, и это проявилось у него в чрезвычайно драматическую минуту.
Шли прения по докладу известного, уже немолодого критика Бенжамена Кремье о новом французском романе, и по докладу Фохта – о романе эмигрантском. Кремье подробно разобрал причины блистательного развития послевоенной французской прозы и справедливо отметил ее сравнительно высокий «средний уровень»: Фохт остановился на бунинской «Жизни Арсеньева», на последних произведениях Мережковского, Алданова, Зайцева, на творчестве некоторых молодых зарубежных беллетристов, в том числе Газданова и Сирина. Им обоим возражали по существу, и прения первоначально велись в спокойном тоне. Неожиданным было выступление молодого поэта Познера.
Познера принято считать чем-то вроде «комнатного большевика». Он прекрасно знает французский язык и во французских журналах пишет о русской литературе – часто несколько тенденциозно, как несколько тенденциозной является его обстоятельная Панорама русской литературы, к сожалению, по-французски единственная книга в этом роде. По виду Познер – добродушный и розовый (так и хочется написать «Вова» Познер), и никак от него не ожидаешь «страшных слов». Но на этот раз он решил «страшные слова» произнести.
Познер обрушился на бедного Фохта. Фохт будто бы сообщил заведомо ложные сведения. На самом деле, в эмиграции нет писателей. «Старики» доживают свой век и потеряли талант вдалеке от родины. Молодежи просто не существует. Да и нельзя быть писателем в изгнании.
Аплодируют яростно – правда, лишь очень немногие. «Комнатный большевизм» постепенно вышел из моды, а Познер непростительно старомоден. Его поддерживает Илья Зданевич, маленький, смуглый, черный, на коротких ногах. Он – образец литературного неудачника. Пишет без конца под странным псевдонимом «Ильязд», его никто не печатает и никто не принимает всерьез. Тем не менее он выступает «от имени молодых русских писателей». Его утверждения еще более резки, нежели слова Познера. По его мнению, весь мир должен учиться у советской литературы, а эмигрантские писатели – по меньшей мере самозванцы.
Тут уже не выдерживают «соотечественники» и с места по-французски награждают оратора весьма нелестными прозвищами. Впрочем, резкую отповедь ему дает француз – именно Жан Максанс. Он недоумевает, почему необходимо «бить лежачего» и почему изгнанник должен быть бездарным. Он напоминает также, что лучшие французские писатели, Шатобриан, мадам де Сталь и Виктор Гюго были эмигрантами и что во Франции чрезвычайно уважают и ценят теперешних русских эмигрантов. Французы и русские одинаково горячо аплодируют, но Максанс, исполнив то, что он, вероятно, считает долгом гостеприимства и справедливости, переходит к очередной полемике. Любопытно и поучительно, что ни один француз не поддержал Познера и Зданевича.
Из других постоянных ораторов на этих собраниях нельзя было не запомнить священника Жилле, француза, принявшего православие и высказывающегося, по его собственным словам, от имени «восточной церкви». У него благородная внешность, тонкие черты лица, в голосе и манере говорить что-то убежденное, вдумчивое и серьезное. Кроме того, у него редкое для оратора свойство – желание не спорить, не полемизировать, а беседовать и по-дружески высказывать свое мнение. И немного найдется русских, которые так знают и любят Достоевского и Толстого, как этот необыкновенно доброжелательный французский православный священник.
Но не раз после таких собраний говорилось в интимном кругу, что полного взаимного понимания, полного духовного объединения всё же не получается у французских и русских писателей. Какое-то различие остается, которого ничем не сгладить.
Впервые эту мысль высказал Георгий Адамович, после своего доклада об Андре Жиде, весьма дельного. Он утверждал, будто среди своей речи и в позднейших прениях ясно почувствовал, что главное, о чем он думал, от французских слушателей ускользает. Он не сомневался и в обратном – что кое-чего русские не понимали у французов.
В приятельском кругу с Адамовичем многие не соглашались и были ожесточенные споры. Всё же они имеют мужество вынести спор на трибуну и указать на то, что русские почти всегда учились у немцев. Немцы являлись ближайшими соседями русских и естественными проводниками европейской культуры в России. Поневоле именно с ними была у русских постоянная духовная связь и отсутствие всякой отчужденности.
Слова Адамовича вызвали какой-то холодок в зале, недоумение у французов, зато горячие возражения со стороны некоторых русских писателей. Трудно сказать, кто оказался прав в этом споре. На «Фохтовских собраниях», как их окрестила 3. Н. Гиппиус, – иногда чувствовалась та отчужденность, о которой говорил Адамович. Но иного, пожалуй, и нельзя было ожидать. В такой полуофициальной обстановке невозможно друг к другу приблизиться людям всё же различным по воспитанию и культуре.
Зато на этих собраниях возникали какие-то общие интересы, возбуждались общие темы. Поздно вечером, после собраний, в тех же удивительных парижских кафе, в интимной, сближающей обстановке заканчивались недавние разговоры, легко появлялись новые, русские и французские писатели, друг другу понравившиеся или случайно оказавшиеся вместе, без усилий начинали говорить – не только буквально на одном языке, и той «бездны» между ними, которой пугал Адамович, как будто никогда и не было.
«Фохтовские собрания» только что создались. Если не ослабеет энергия их руководителей и не произойдет какой-нибудь фантастической «перемены декораций», к которой приучило сумасшедшее наше время, эти собрания смогут сделаться чрезвычайно занимательными и оставить некоторый литературный след.На одном странном рауте в Париже
Андре Жермен. – «Сын Лионского Кредита». – Германские и советские симпатии. – Прием в честь графа Кайзерлинга. – Т. Л. Толстая-Сухотина. – Большевики на приеме. – «Кормление зверей». – Протест по поводу отзыва о Маяковском.
В ОГРОМНОМ по размерам кафе «Куполь», где наряду с привычными, примелькавшимися посетителями можно встретить самых неожиданных, самых неподходящих к обстановке людей меня однажды вечером познакомили с худеньким, щупленьким господином болезненно-утонченного вида. Он как-то рассеянно на меня посмотрел своими холодными, голубыми глазами, непропорционально большими для острого крошечного лица и протянул мне руку, тонкую, слабую, не по-мужски холеную. Затем подчеркнуто громко себя назвал: «Андре Жермен».
Очевидно, мне полагалось это имя помнить, но я что-то смутно и очень давно слышал и теперь не знал, с кем разговариваю. Меня представили как начинающего русского писателя, и Андре Жермен стал оживленно говорить о современной русской литературе, вернее, о некоторых своих знакомых из числа эмигрантских и советских знаменитостей. Меня очень удивила такая фраза:
– С Мережковскими я в ссоре. Они обижают моего друга Горького.
Но на Монпарнасе в полночь не следует ничему удивляться, никаким крайним и случайным мнениям, и я продолжал выслушивать скачущие быстрые фразы – о Бунине, Алданове, Алексее Толстом и о только что скончавшемся Маяковском.
– Кстати, приходите ко мне завтра вечером. Будет очень интересно.
Он протянул визитную карточку с адресом – одна из самых «богатых» парижских улиц, около Елисейских Полей. Потом со всеми собеседниками распрощался и куда-то стремительно побежал.
У меня, как у каждого русского парижанина, есть свой всегдашний осведомитель о столь нам далекой великосветской жизни. Я к нему и направился на следующий день, чтобы вечером не вышло какого-нибудь недоразумения. Он весело улыбнулся, когда узнал про новое мое знакомство.
– Андре Жермен – ну, его знает весь Париж. Это же «сын Лионского Кредита»: то есть сын председателя правления «Лионского Кредита». Отец его недавно умер и оставил ему баснословное состояние. Он очень неглуп, занимается литературой, да и всякой другой политикой, делает это весьма талантливо и, несомненно, имеет влияние. Впрочем, по взглядам, он – довольно левый. Сближение с Германией, с Советской Россией. Он и популярен именно в таких полулевых и левых кругах, что не мешало ему быть женатым на сестре Леона Доде, хотя Леон Доде, как вам известно, редактор «Аксион Франсез» и вождь наших крайних монархистов. Правда, теперь у Андре Жермена бывает общество довольно смешанное. При всем этом в доме у него поддерживается некоторый светский тон, и вы напрасно не спросили, будет ли интимный прием или нечто вроде раута.
Я был озадачен и не знал, в чем мне пойти, а пойти хотелось после всего рассказанного:
– Попробуйте надеть самое нейтральное, – черный костюм. Там бывают гости, которым разрешены экзотические вольности в одежде, но это уже входит в их экзотический стиль, а вам это не подойдет.
Я поблагодарил любезного человека и, уже выйдя от него, пожалел, что не расспросил о «нейтральном» времени посещения. Почему-то я решил прийти в половине десятого и, только очутившись в передней с бюстами и цветами, понял недавнее предостережение и огорчился из-за своего легкомыслия. Я был в пиджаке на самом настоящем «рауте». Лакей громко и неправильно выкрикнул мою фамилию.
Я пришел, разумеется, слишком рано. По-видимому, явились только «свои» и не было даже хозяина дома. Его заменял высокий молодой человек во фраке. Он представил меня десяти пока присутствовавшим гостям и десять раз подряд неправильно произнес мою фамилию. У меня не хватило энергии его поправить. Затем, с извинениями, явился хозяин. Он попросту забыл, кто я такой и без стеснений просил напомнить. После того, он еще раз громко меня всем представил, с лестной характеристикой, тут же экспромтом сочиненной. Вскоре выяснилось, что раут устроен в честь приехавшего в Париж модного немецкого философа графа Кайзерлинга.
О Кайзерлинге передавались многочисленные анекдоты, мало касавшиеся философских его трудов. Он будто бы в гостях требует немедленно шампанское Редерер и если его подают недостаточно холодным, или же подают другое, становится неприятен и быстро уходит.
Понемногу гости стали приходить и, действительно, как предупредил мой осведомитель, общество получилось смешанное. Слышу в одном углу разговор:
– Позвольте вам представить племянника вашей дорогой королевы.
Оказалось бельгийскую аристократическую даму знакомили с молодым, красивым и представительным принцем Вюртембергским. Рядом какого-то французского профессора знакомили с Эренбургом.
– Один из самых талантливых советских писателей.
– О, я прекрасно знаю и высоко ценю вашу советскую литера-туру.
Эренбург поклонился, стараясь подавить свою обычную улыбку.
Советских людей здесь, по-видимому, немало и они чувствуют себя как дома, громко переговариваются с разных концов зала и острят по поводу предстоящего угощения. Именно некоторым из них дозволены «экзотические вольности» в одежде: потертые пиджаки, мягкие воротнички, какие-то шнурочки вместо галстуков. Должно быть, это им придает неподдельный «рабоче-крестьянский» отпечаток.
В таком же отнюдь не парадном виде московский художник Ларионов. Он нисколько не стесняется и даже бравирует своим «демократизмом». Слышу, как он советует моей собеседнице, молодой русской художнице:
– А вы не задумывайтесь, подходите к тем, кто вам нужен и прямо валите о заказах.
Все же странно мне наблюдать вместе этих русских «медведей», еще усиленно подчеркивающих свой «жанр», и парижских модниц в запутанных длинных платьях, с необычайно оголенными спинами.
Откуда-то появляется моложавая седая дама, с энергичным приветливым лицом. В зале какое-то движение, хотя здесь достаточно самых разнородных знаменитостей. Мои соседи тоже оживились и шепчут между собой:
– Вот дочь Толстого.
Седая дама – Татьяна Львовна Сухотина. В Париже она популярна и везде принимается с особым почетом. И на этом «рауте» ей предназначена весьма почетная роль – председательствовать за обеденным столом.
С обедом вышла история, на первый взгляд чрезвычайно странная. К столу пригласили далеко не всех присутствующих, приблизительно одну треть. Хозяин обходил привилегированных гостей и что-то им таинственно говорил. Привилегированные гости пробирались в огромную столовую, но сам хозяин оставался озабоченным: граф Кайзерлинг, в чью честь был устроен весь прием и которого ожидали к обеду, точнее, к ужину, упорно не приезжал. Сели ужинать без него.
«Привилегированными» оказались все старые дамы, два входящих в славу французских молодых писателя: Жан Кассу и Андре Шамсон и уже упомянутый принц Вюртембергский. Остальных попросили в другую, сравнительно узкую и тесную комнату, где было устроено что-то вроде холодного буфета. Лакеи в белых перчатках подавали гостям просимые закуски и сандвичи, наливали шампанское, вина, ликеры и около стола, обильно уставленного всякими кушаньями, была невообразимая, неприличная и совсем несветская толкотня. Особенно старались «товарищи». Я видел, как один молодой большевицкий дипломат, которому на тарелке протягивали бокал вина, по-неопытности хватал тарелку, и как старый лакей, с невозмутимым каменным лицом, ни за что ее не отпускал. «Дипломат» не догадывался попросту взять бокал, оба старались не расплескать вина и со стороны это можно было принять за какое-нибудь новоизобретенное состязание.
К самому концу этого явного «кормления зверей» появился герой вечера, граф Кайзерлинг, и хозяин тут же просиял: значит, прием удался и весь шум поднят недаром.
Прославленный немецкий философ, кстати, балтийский уроженец, производит своим видом достаточно внушительное впечатление. Он очень высокий, плотный и сильный, с резкими, крупными чертами лица, с седыми усами и бородой, с властным и громким голосом.
По-видимому, знаменитый гость совершенно не был голоден – может быть, его чествовали в каком-нибудь другом месте. Через минуту после прихода он стоял посередине зала с бокалом Редерера в руке, как об этом хозяина предупредили, и буквально «сыпал» изречениями. Вокруг него столпилось много народу, особенно женщин. Кайзерлинг изъяснялся на тяжелом, неправильном французском языке и, по-видимому, ему это давалось нелегко. Лицо у него багрово покраснело, лоб покрылся каплями пота, но он, отхлебывая большие глотки и нисколько не заботясь, понимают его или нет, продолжал безостановочно говорить.
Граф Кайзерлинг – а до него Эмиль Людвиг – был восторженно принят парижскими интеллигентными и светскими кругами. Как ни странно, у парижан теперь в моде именно всё немецкое, и то же самое происходит в Берлине в отношении французских писателей и ученых. Не знаю, каприз ли это, реакция после прежней вражды или признак будущей дружбы.
Пока Кайзерлинг был в центре внимания, советские молодые люди проявляли оживленную деятельность. Они то и дело друг к другу подбегали, о чем-то шептались и вид имели чрезвычайно довольный. Нечаянно я услыхал разговор ближайших соседей:
– Большая победа! Только что подписал Галлимар!
Галлимар, владелец «Нувель Ревю Франсез», влиятельнейший и богатейший французский издатель. Он выпускает переводы советских беллетристов и, естественно, хочет быть с ними в хороших отношениях. Эти переводы, надо сказать, никакого успеха не имели, да и выбор их не всегда оказывался удачным.
Подпись Галлимара, столь обрадовавшая моих соседей, была под письмом, впоследствии напечатанном в газетах и направленном против Андрея Левинсона. Этот знающий и добросовестный русский критик, высоко ценимый также и французами, осмелился в «Нувель Литтерер» написать непочтительный посмертный некролог о Маяковском.
История эта очень тогда нашумела. Один из вождей французских «сюрреалистов», крайне левого литературного течения, устроил дебош на квартире Левинсона. Молодые советские писатели, которым надо как-нибудь оправдать свое временное пребывание за границей, затеяли «коллективный протест». К ним присоединились кое-какие монпарнасские художники, далекие от литературы и почему-то считающие себя «передовыми», и многие французы с именем, просто не говорящие по-русски и не имеющие представления о Маяковском, о правильности или неправильности мнения Андрея Левинсона. Случайно, на моих глазах вербовали таких нужных французов, и они подписывались, в том числе Жан Кассу и Андре Шамсон, недоумевая и нередко из простой вежливости.Между тем «раут» постепенно подходил к концу. К моему удивлению, гости начали расходиться сравнительно рано, в третьем часу утра. Бесконечные комнаты стали незаметно быстро пустеть, к подъезду внизу непрерывно подкатывали автомобили.
Парижская «Зеленая лампа»
Детище Мережковских. – Пушкинская традиция. – Спор о советской и эмигрантской литературе. – Париж или Москва – столица русской литературы. – Формула Алданова. – Мережковский и Талин: Россия, нет, СССР. – Ораторы «со стороны»: Петр Иванов и Гилель Златопольский. – Вечера о любви.
В одно из первых воскресных собраний у Мережковских – весной двадцать шестого года – возник вопрос о необходимости основать литературное общество, с публичными заседаниями, с привлечением новых, еще неизвестных, предположительно талантливых людей. Было много споров о целях, о порядке заседаний, о том, кому следует выступать, и кто явится слушателями, т. е. будут ли говорить и посторонние и окажутся ли такие собрания закрытыми или открытыми, и спорили, наконец, о том, как новое общество окрестить.
Впрочем, о названии длительных споров не было – кем-то предложенное традиционно-пушкинское название «Зеленая Лампа» сразу понравилось, и вскоре привилось. Правда, Пушкин и его друзья собирались действительно при свете зеленой лампы, а парижское объединение довольствовалось зальными люстрами и желтовато-белым электрическим освещением, но откуда-то изредка доставали настольный зеленый абажур, и пушкинская традиция восстанавливалась.
Первоначально собрания предполагались закрытыми, гостей приглашали с особым выбором, причем малейшее подозрение в «неэлитности» или в отсутствии антибольшевицких тенденций было достаточной причиной для отвода нежелательных кандидатов. Столь тщательно профильтрованные гости оказались чрезвычайно неаккуратными посетителями собраний и лишь когда эти последние стали открытыми, они сделались посещаемыми и неизменно многолюдными.
Немало споров вызвал также вопрос о предметах, обсуждаемых в «Зеленой Лампе». Были сторонники чистой литературы, но в конце концов победили Мережковские, настоявшие на соединении также и других тем – религиозных, философских, а главное, политических.
Всем известные религиозно-политические взгляды Д. С. Мережковского – о необходимости христианской коалиции против безбожной советской власти, о пропагандировании всесветного крестового похода (я передаю весьма упрощенно) – не подходили ни к одной из русских газет, ни к одному журналу, и Дмитрий Сергеевич нескрываемо считал своей трибуной именно «Зеленую Лампу».
Конечно, молодежь, часто выступавшая в «Зеленой Лампе», этих взглядов не разделяла или же следовала им частично, еще дальше от них были приходившие на собрания профессиональные политики и политические журналисты, и прения нередко доходили до большой резкости и остроты. Некоторые из учредителей – Ходасевич, Берберова – навсегда из «Лампы» ушли, но в темах докладов, в выступлениях оппонентов неизменно сохранялось что-то ударное, действенное, своевременное, и «Зеленая Лампа», как лишь немногое другое, оживляла парижскую русскую литературу.
Внешняя сторона собраний почти всегда одинаковая. Слушатели предупреждаются, что «начало ровно в восем сорок пять». К девяти зал обыкновенно полон, и продающий четырех– или пятифранковые билеты, обычный помощник Мережковских во всех начинаниях, молодой поэт Злобин чрезвычайно доволен достигнутыми результатами. Публика добродушно переговаривается, в первых рядах: Бунин с супругой, Алдановы, Зайцевы, Тэффи. Часто бывают Вишняк, Бунаков-Фундаминский из «Современных записок», Демидов и Талин из «Последних новостей», С. Маковский, изредка В. Маклаков.
В четверть десятого за кулисами некоторое волнение. Нет Мережковских, нет Георгия Иванова и, разумеется, нет докладчика. Докладчики по разным причинам обязательно опаздывают, а молодой философ Бахтин, прекрасный оратор, но крайне рассеянный человек (как и подобает молодому философу), однажды откровенно проспал. Как ни мила публика, как ни приучена к постоянному русскому опаздыванию, но и она не выдерживает и в зале поднимается топот и шум. В эту минуту чудом являются все те, кого ждут, и происходит торжественное шествие к столу с зеленым сукном, столь похожему на экзаменационный. Впереди – 3. Н. Гиппиус, высокая, тонкая, необыкновенно прямая, с лорнетом в руке, затем Георгий Иванов, уже настроившийся на председательствование, элегантный и невозмутимо серьезный, далее Д. С. Мережковский, нетерпеливый и стремительный, за ним докладчик и намеченные оппоненты. Президиум медленно рассаживается и заседание открывается.
Одно из первых же собраний – по вопросу об эмигрантской и советской литературе – оказалось чрезвычайно резким. Тогда еще это являлось модным вопросом, в эмиграции всё еще находились люди, считавшие, что там, в Совдепии, не может быть ни личной порядочности, ни дарований, и с особенным раздражением выслушивавшие противоположные мнения. А противоположные мнения были не менее наивны и прямолинейны. Кускова и Прокопович утверждали, что большевики исправляются, вот-вот совсем исправятся, что настоящая жизнь, плодотворная деятельность только «там», что пора возвращаться и «засыпать ров». Напоминаю об этом, чтобы легче передать тот раскаленный воздух, который сразу почувствовался на описываемом собрании «Зеленой Лампы».
А раскалиться было от чего. 3. Н. Гиппиус высказывала в докладе свою обычную непримиримость и твердость, неизменную в отношении того, что имеет малейшее касательство к большевикам. Молодежь, как всякая молодежь, не остановилась на этом и пошла еще дальше. Один за другим выступали молодые поэты Довид Кнут, Нина Берберова, Терапьяно, с громогласным заявлением, что в советской России литературы, да и вообще искусства нет, что живо ее продолжение только за рубежом, в эмиграции, что в Париже зародилась молодая русская литература. Кто-то дошел до самонадеянного утверждения, что «Париж – столица русской литературы», утверждения, впоследствии ставшего темой самых яростных споров.
С жестокой отповедью выступил неожиданно Талин (Иванович), старый социал-демократ, правый меньшевик, известный когда-то сотрудник петербургского «Дня», а сейчас «Последних новостей», редко говоривший о литературе. Его специальность – вопросы политико-экономические, и в своем деле он, кажется, человек знающий, к тому же горячий полемист, язвительный оратор.
Талин постарался разбить доводы молодых писателей. «Столица русской литературы», конечно, Москва. Дальше следовало обычное утверждение, что нельзя писать без родного воздуха, без почвы, без дома, если «дома» происходит такая коренная перемена. Когда-то, в одной анкете, Алданов кратко охарактеризовал подобного рода соотношение эмигрантской и советской литературы:
– Необходимые для писателя условия – родина и свобода. У нас нет родины, у них нет свободы.
Вывод получался пессимистический. Но и Талин и его молодые противники в «Зеленой Лампе» думали иначе. На поддержку молодежи с неожиданной запальчивостью выступил Мережковкий. Его оратором назвать нельзя. Он в своих выступлениях дружественно настроенный собеседник и в то же время необыкновенный актер. Говорит, особенно вначале, как будто бы с вами одним, с вами вместе ищет, соглашается, вас же мягко убеждает. Затем вдруг вспылит, вспомнит что-то, что вызвало его негодование, и тогда вся речь – язвительное, беспощадное, безостановочно-нарастающее обличение, с каким-то странным смехом, от которого становится иногда жутко. Успех таких обличающих его речей всегда большой и для противников оглушительный.
На этот раз Мережковский обрушился на Талина, задавая ему язвительные вопросы, разбивая его построения, доказывая, что сейчас России нет, что СССР – нечто совсем другое. Талин, бледнея, его перебивает:
– Там все-таки Россия.
– Нет, СССР.
– Россия!
– СССР!
В этом сопоставлении был как бы голый скелет огромного, по существу, вопроса, длительного неразрешимого спора, конечно, не разрешившегося и на том памятном заседании.
Бывали и собрания гораздо более мирные, с добродушными репликами, с явным сочувствием публики. Особенным успехом пользовался традиционный ежегодный вечерстихов, на котором выступали не только участники «Зеленой Лампы», Мережковские, Злобин, Адамович, Георгий Иванов, Одоевцева, Оцуп, а из молодых Ладинский, По-плавский, Терапьяно, Довид Кнут, но и частые ее гости или прежние участники: Бунин, Ходасевич, Берберова, Кузнецова. Помню случаи, когда в конце вечера к председателю подходили русские рабочие или шоферы и трогательно благодарили за стихи, далеко не легкие и не всем доступные.
Отдых и отвлечение для публики – маленькие споры между супругами Мережковскими. Нередко, когда Дмитрий Сергеевич более всего воодушевится, Зинаида Николаевна вдруг перебивает его своим капризным ироническим голосом:
– Ну, поехал!
Или:
– Дмитрий, это совсем не к делу!
Дмитрий Сергеевич в таких случаях на минуту теряется.
– Нет, уверяю тебя, это к делу.
Впрочем, Зинаида Николаевна не всегда бывает столь безжалостноиронической. Имеются области, в которых она неизменно серьезна, к которым относится с каким-то некритикующим, неосуждающим сочувствием, в частности, ко всему касающемуся борьбы с большевиками.
На собраниях «Лампы» выступали не только профессиональные литераторы, журналисты, политики, но и люди из публики, иногда чрезвычайно любопытные. Так, одно время на каждое собрание являлся и часто выступал замечательный в своем роде человек, Петр Иванов Старый, почтенный господин, внешне удивительно чистый и аккуратный, с серебряно-седыми волосами, с белой выхоленной бородой и румянцем, что называется, во всю щеку. Петр Иванов стал некоторому кругу лиц известен еще в большевистской Москве. Там он безбоязненно произносил церковные проповеди, ходил из дома в дом, утешая больных, помогая, кому и чем можно. То же самое делает он и в Париже, обходит больницы, отыскивая тех русских, у которых нет ни родственников, ни друзей, и заставляя богатых соотечественников им помогать. Петр Иванов – истинный христианин. Он признался, что молится и за большевиков, которых считает попросту заблуждающимися. В его выступлениях, в самом голосе есть у него что-то благожелательно-доброе и приятно видеть, как он, став рядом с очередным оратором и приложив руку к правому уху из-за глухоты, внимательно слушает кощунственные порою, с его точки зрения, слова.
На одно из собраний «Лампы», посвященное вопросу о взаимоотношении христианства и юдаизма, был приглашен известный еврейский деятель Гилель Златопольский, киевский сахарозаводчик и посейчас крупный делец. Златопольский самоучкой сделался выдающимся ученым юдаистом, и его выступление в «Лампе» умное, осторожное и тактичное, было в свое время сенсационным.
Едва ли не самыми сенсационными собраниями оказались два «вечера о любви». Публика соблазнилась этим названием и наплыв ее был такой, что половина не могла попасть. Каждому из участников предложили выбрать какой-нибудь род любви или какое-нибудь ее свойство и только об этом говорить. Так, например Тэффи говорила о божественно-христианской любви. Одоевцева – о любви-жалости, Поплавский – о любви «роковой». Оцуп – о героической любви «старосветских помещиков», сохранивших ее наперекор старости и однообразной жизни. Мережковский выбрал тему для русской публики новую, и, казалось бы, щекотливую – о «сексуальных меньшинствах» – но горячая его речь была выслушана серьезно и по-взрослому.
Правда, в конце последнего вечера неизвестный, подписавшийся «рабочий из Биянкура», неожиданно подал весьма странную записку. В ней говорилось, что русскому народу нет дела до каких-то изощренностей и беспочвенных вопросов, которыми занята интеллигенция, что народ уже однажды ее по заслугам бил «слева направо» и вскоре будет еще бить «справа налево».
Прочтенная вслух эта записка сочувствия у публики не встретила, но всё же навела на грустные мысли о вечном расхождении духовных верхов и низов, о том, что находятся люди, для которых вопрос «о любви» беспочвенный, а не насущный, не самый главный в теперешних русских условиях. Нечто по этому близкое сказал тогда Мережковский, кажется, выразивший общее мнение участников собрания.О литературной молодежи
Грустное чувство испытываешь, когда в одном городе теперешнего русского рассеяния случайно попадаешь на собрание русской молодежи, затем увидишь то же самое в другом городе, далеком и незнакомом. Откуда эта упорная склонность заниматься делом, как будто бесцельным – писать для кого, для какого читателя – и притом еще безнадежно-невыгодным? Кажется, нечто похожее происходит и в тех многочисленных беженских столицах, где мне побывать не пришлось. Представляю себе, что так же где-то собираются и что-то обсуждают «мальчики и девочки» (и, конечно, люди постарше) в Москве, в Петербурге, в загадочной для нас и, вероятно, мрачной, вероятно, жалкой советской провинции. Ведь не все же там веруют в Маркса и без колебаний идут за его пророками.
Можно было бы подумать, что всё это – прежние студенческо-гимназические самообразовательные кружки, но и такие, по-видимому, везде имеются; в тех же немногих литературных кружках, которые я знаю, и по которым (разумеется, гадательно) сужу об остальных – в них в большей или меньшей степени есть доля студенческого и наивного, однако же есть и какой-то явный профессионализм, писательские поиски, пытливость и нередко – беспощадная взаимная строгость.
Всем этим старательным и добросовестным молодым людям придется немало над собой поработать и помучиться – больше, чем их «братьям по судьбе» – молодым литераторам в любое другое время – чтобы чего-нибудь положительного достигнуть. Я говорю не о внешнем успехе, хотя и он труден, как никогда, но о той подготовительной работе, без которой невозможно обойтись. Каждому надо нащупать, найти свою технику, свой способ себя передавать – и в этом отношении у теперешней русской молодежи нет ни руководителей, в высоком смысле, ни самых обыкновенных учителей.
Азбучной мыслью является, что всякая эпоха требует непременного своего выражения и люди других поколений не совсем правильно ее предчувствуют, не совсем точно впоследствии о ней знают. Вот почему, как бы нам ни были дороги Лермонтов, Гоголь или Толстой, – они говорят о своем, а не о «нашем времени», и учиться только у них недостаточно. У кого же учиться именно о «нашем времени», кто поможет нам преодолеть писательский «приготовительный класс»? Не всем же дано быть Ломоносовыми, да и стоит ли на приготовительный класс тратить половину жизни? Были же когда-то школы, направления, взаимная их критика и борьба, возможность одну из них выбрать, к ней присоединиться или, от нее отталкиваясь, найти что-то свое.