Фельзен Юрий
Шрифт:
Отдельные группы населения проявили в развитии болезни немалую самостоятельность. Купцы и офицеры приспособились к тому, чтобы не ночевать дома, грабители к усиленной ночной работе, всякого рода собственники к отсутствию собственности. Всего не перечислишь, и те, кто видели улицы Петрограда или Москвы в последние месяцы, не забудут самые разнообразные и самые неожиданные виды приспособления. Даже лошади приспособились к тому, чтобы испускать дух на холодной, скользкой мостовой.
Из столиц болезнь перебросилась на провинцию. Населению некоторых губернских и уездных городов пришлось приспособиться к небытию. Деревня приспособилась к борьбе с продовольственными отрядами. Сверх того, деревенскую бедноту с величайшими усилиями приспособили к кулакам.
Таково то величайшее зло, более серьезное и губительное, чем многие думают, зло, которое следовало бы ввести в рамки. Но мы уже не пытаемся бороться с ним, мы махнули рукой, видя, что всё кругом им охвачено, что даже русский флот приспособился к Неве, а древний Кремль к совнаркому.
И вот, мы, интеллигенты вообще, приспособились к тому, чтобы и этому и никакому злу не противляться, тихо лепетать «не тронь меня», и плакать по ночам, что мы уже не интеллигенты.
Панмонголизм (маленький фельетон)
Панмонголизм! Хоть имя дико,
Но мне ласкает слух оно.
Владимир Соловьев.
Недаром это двустишие избрано эпиграфом к знаменитому стихотворению Блока «Скифы», которое с полным правом считается манифестом взбунтовавшейся, ставшей на дыбы России.
Привожу на память чистосердечные признания «манифеста»:
Да, скифы мы! Да, азиаты мы,
С раскосыми и жадными очами!
И дальше, деликатная угроза:
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!
О, мы были все свидетелями осуществления этой угрозы. К нам, действительно, обернулись «азиатской рожей», и мы даже не разглядели, было ли у них и другое, европейское лицо.
Чего хотели от нас эти странные угрюмые люди, такие важные и недоступные в течение четырех месяцев, такие быстрые в последний день? Во имя чего пировали они, сидя, как татары после Калки, на наших хрустящих ломающихся костях? Почему совершали непонятные акты политической мудрости, мобилизовали враждебную себе молодежь, спорили с какой-то другой Совдепией из-за Двинска, зачем вернулись после первого бегства в обреченную неприятелю Ригу и, главное, свезли обратно весь свой скарб, всё награбленное «награбленное»? Правда, многое станет ясным, если вспомнить реноме присяжного поверенного Стучки в адвокатском сословии в Петрограде во времена не столь отдаленные. Он считался пятым с конца по уму.
Но долой сплетни! Я хочу вернуться к своей основной теме и запечатлеть все восточные черты, проявленные нашими недавними гастролерами. Лучшие из них были фанатичны.
У каждого варвара, у каждого дикаря свой божок, свой идол, которого то молят, а то стращают и подгоняют, смотря по обстоятельствам. Наши рижские молодцы, вслед за своими русскими хозяевами, верили в Мировую Революцию и мне до сих пор неясно, как она не произошла. К антантскому и немецкому пролетариату обращались с сердечной мольбой, с дружеским укором, с подмигиванием на Венгрию (берите с нее пример!), со словами «печали и гнева». Когда же всё это не помогало, мировую революцию делали здесь, по методу гоголевской гамбургской луны. Кто не помнит вечные забастовки в Глазго, демонстрации в Лионе, волнения даже в Севилье и Гренаде, где «живут, как известно, испанцы», которые, думается мне, еще очень далеки от большевиков.
Наряду с фанатизмом невольно бросается в глаза чисто азиатская жестокость этих калифов на час. О ней больно и тяжело писать, и траур, в который облеклись лучшие семьи в городе, слишком многое говорит пережившим.
А их, несомненно, восточное влечение ко всякой пышности, уличные процессии по любому поводу, будь то мертворожденная революция в Баварии или похороны никому неизвестного Пеннеса, их китайские пагоды на Эспланаде, набеленные столбы, вся эта кричащая и хвастливая пестрота – как не шла она нарядной европейской Риге.
Странное дело! Как истинные азиаты, большевики никого и ни в чем не старались убедить. Или уверуй сразу, или голову с плеч долой. Приходилось до поры да времени, «до немцев» уверовать, т. е. молчать, выражая на лице согласие и прочие добрые чувства. И мы научились молчать и мы дичали внешне и внутренно, а главное, теряли надежду.
Нас почти уверили, что монголы и монгольствующие действительно завладевают миром, что желтая опасность перестала быть опасностью и вылилась в московский Интернационал, что какой-нибудь ерундовый Бейка непобедим.
Но Бейку побили, незваных гостей спустили с лестницы, ex Oriente lux спрятался, и европейское начало торжествует. Еще легкие сдавлены желтой пылью, еще мозг заморочен желтой бранью тезисов Зиновьева, еще в желудках монгольская пустыня Гоби, однако и это всё пройдет. Только трудно теперь, познавши все прелести монгольского пленения, примириться с тем, что пол-России в его цепкой власти.
Я сижу в тихой и скромной обстановке, я, поверьте, незлобный человек, однако, монгольщина отразилась и на мне в виде неудержимой жажды мести. Восточное поверье говорит, что нет более сладкого чувства у человека, и, кажется, оно право. Не я один заражен этой болезнью, порожденной законом дикаря или, что схоже, методом классовой борьбы. Не раз я слышал обывательские мнения по поводу большевистских превосходительств, весьма схожие с моими.