Шрифт:
— Ты какой-то квёлый, Михайла Иванович, — жалеючи сказал Вахрамеев, приглядываясь к серому лицу парторга. — Плохо выглядишь, прямо хоть святых выноси. Почему в больницу не ложишься? Ведь партком решение принял. Подлечись.
Денисов слабо усмехнулся, стал ворошить бумаги на столе — бумаг у него была чёртова прорва, впору их в копёнки укладывать, стожить, как сено. Закопался человек в бумагах, вовсе зачах.
— В санаторий скоро поеду. Через месяц должны путёвку прислать, — оправдывался Денисов. — А честно сказать — некогда мне по больницам шастать. Год дали для завершения плотины — и душа винтом. Вот и прикидывай. А тут ещё текущих дел уйма. Сегодня, к примеру, митинг по подписке на Государственный заём. Ты тоже бери подписные листы — провернёшь на селе. Сколько сам-то даёшь?
— На два оклада, — сказал Вахрамеев. — Мне меньше нельзя, пример подаю.
— Молодец! Тогда бери и действуй.
Уходя, уже у двери Вахрамеев замешкался. Потом спросил:
— Слушай, а возчики на стройке нужны?
— А ты что, за кержаков беспокоишься? Устроим.
— Так у вас ведь штаты.
— А мы заместо безлошадных. Те сами виноваты! не уберегли лошадей, не жалели, пусть теперь грузчиками поработают, на барже щебёнку возят. Чего улыбаешься?
— Да так… Я, понимаешь, то же самое товарищу Шилову посоветовал.
— Согласился?
— Ага, Как не согласиться, если советская власть советует! подмигнул Вахрамеев. Потом, помедлив, уже серьёзно сказал:
— А знаешь, Михаил Иванович, не нравится мне этот ваш новый начальник. Не по нутру человек. Я ведь с ним только что на встречных сшибся. Ты присмотрись-ка к нему внимательнее. По-партийному присмотрись.
— Да уже, честно сказать, присматриваюсь…
— Вот-вот. А меня чутьё редко обманывает. Ну, прощай, парторг! Я поскакал.
Хотя "скакать" в это утро ему не придётся, Гнедка оставил в конюшне по случаю кержацкого обоза. Да и не спешил он нынче со стройки — имеются кое-какие дела.
Это он так Денисову объяснил. А в действительности никаких дел, кроме одного: ему непременно хотелось повидать Ефросинью. Всю неделю, прошедшую после той странной и необъяснимой утренней встречи, он чувствовал себя не в своей тарелке, испытывая нечто похожее на затянувшееся похмелье. Он будто потерял, оставил впопыхах на том пахучем лапнике под лиственницей своё привычное спокойствие, и теперь его постоянно преследовали неожиданные душевные перемены: то вдруг делалось муторно и грустно, то беспричинно радостно, стыд, горечь, ни с того, ни с сего, сменялись эдакой залихватской гордостью. Прямо дьявольские качели какие-то…
Он всё время ждал Фроськиного телефонного звонка, обещала ведь звонить. Не дождался. Один вечер проторчал на мосту неподалёку от рабочего общежития, но увидеть её не удалось даже издали. А идти в барак он не хотел, не мог, просто боялся.
Если уж признаться, он и сейчас трусил. Шутка ли — встреча на виду десятков любопытных глаз… А о чём говорить? Какие теперь нужны слова, после всего свершившегося?
Вахрамеев шёл по плотине, по бугристым, залитым цементом плахам, и жмурился, тихо вздыхал от необъяснимого удовольствия: зелёно-бело-голубая красота расплескалась вокруг, суетная, праздничная, многоголосая! Не было и в помине той приземлённой, бесцветной будничности, к которой он уже привык за эти годы, часто бывая на стройке. И он знал, почему именно только сегодня открылась эта удивительная новизна — здесь была она, синеглазая Ефросинья.
Вспомнив ясную её улыбку, ощутил, ладонью тугой узел косы и вдруг застыдился, треклятые качели опять подхватили, понесли его вниз, туда, где жгучее, совестливое. Ноги сделались вялыми, непослушными, впору было поворачивать обратно.
Только поздно — она уже бежала ему навстречу, бросив пустую тачку. Он ожидал неловкости, думал, что она засмущается, потупится или отведёт глаза. Ничуть ни бывало! Фроська озорно и весело, сразмаху шлёпнула о его ладонь измазанную руку:
— Здравствуй, Коленька, милый председатель!
Этой загорелой рукой она будто толкнула невидимые качели, и Вахрамеев с замиранием почувствовал, как его стремительно понесло вверх, к чистоте и радости.
— Здравствуй, Ефросинья! Ух ты какая…
На ней была в обтяжечку сиреневая майка-футболка, со шнурками у ворота, лихо пузырились новые брезентовые штаны.
— На одёжу удивляешься? — смеялась она. — Это девки мне купили в сельпо. Я ведь теперь бетонщица, в бригаде Оксаны Третьяк состою. Девки у нас мировые: оторви-примёрзло!
— Значит, поладила с ними? Подружилась?
— Ага! Разобрались друг в дружке, обнюхались. Теперича всё по-другому. Слышь, Коля, девки-то, оказывается, приехали с Украины — вон откуда! А я у них спрашиваю, дескать, чего вы здесь: дома, что ли, работы не хватает? А они мне: темнота таёжная, мы же помогать явились! Ну, золотой народ, ей-богу!
Где-то рядом тарахтел перфоратор — сквозили бетон, и Фроська говорила громко, почти кричала, заглядывая ему в глаза: слышит ли, понимает? Он подумал, что всё-таки нехорошо они стоят, на самом гребне плотины, на виду у всех — мало ли что люди подумают? Неуверенно предложил: