Шрифт:
Права была Галина, ой как права. А все равно терпеть было трудно. Нет, стиснув зубы, конечно, можно. Но ведь не хотелось так. С открытой душой надо, искренне, — уверена была Катя. Она и с батюшкой говорила, и с подругами, и все уверяли ее, что не в чувствах дело, над ними мы не властны. Но помогает она старухе, делает за нее всё — вот это главное. А там ответ каждый за себя держать будет, не за соседа и не за Сталина.
Катя часто представляла себе, как это будет. Представляла — и боялась. Что не будет ее долго, на каникулы, например, уедет, и не найдут замены. А потом вернется, и вечно будет себя корить, что это из-за нее, раз не пришла. И еще думала — где, как, когда найдет ее. И что будет потом делать. И какой будет запах, и как трудно будет поднимать это грузное тело, которое и сама баба Глаша уже передвигала с трудом. Еще ведь и обмывать… И главное, не примирившись, не сказав того, что могла бы. Гнала Катя от себя эти мысли: как можно, все-таки человек! — но избавиться от них не могла.
А вышло все просто и скоро. Открыла своим ключом дверь, предварительно позвонив, как всегда, чтобы дать о себе знать, и не услышала обычного «Катерина, ты, чоль?» Как будто кто другой станет к ней ходить.
Неотозвавшаяся баба Глаша лежала в кровати, спокойная, легкая, будто даже просветлела. И видно было без пульса, без дыхания, что да, этой вот ночью, не просыпаясь — каждому бы так легко в отмеренный срок. Словно готовилась, чтобы поменьше хлопот ей, Кате… Она закрыла бабе Глаше глаза, подержала руку на мраморном ее лбу, присела на краешек кровати.
— Баба Глаша, баба Глаша…
Не успела, или просто не смогла ничего ей объяснить, убедить, показать. Без покаяния, без примирения с Богом. Как же так! Вроде и не было ее, Катиной, вины; вроде делала она, что могла, а все-таки саднило внутри: не успела, не смогла. Но теперь уж не ей решать. Теперь…
Автоматически — столько раз ведь проговорено было! — встала, подошла к шкафу, где под рваными наволочками лежали «похоронные» и адрес Митьки, сына, что живет на Дальнем Востоке, и еще вопрос, прилетит ли на похороны. Была там пачка купюр, тысяч на десять, и несколько стодолларовых бумажек, да еще сберкнижка с завещанием — на Катино имя. Надо же, еще есть у кого-то сберкнижки, оказывается, как у бабушки была для пенсии.
— Да ведь не надо мне, — растерянно сказала Катя, глядя на мертвое и спокойное тело, которому тоже уже ничего не было нужно, — это мы крест на могилу поставим…
Придвинула стул к изголовью кровати, присела, растерянная: что теперь, как? Кого вызывать, куда звонить? Надо будет маме по мобильному, спросить, вот прямо сейчас… Но не звонила, отодвигая эту последнюю суету, сидела и сидела в пустой и чужой уже комнате, где не о чем было спорить, и некому. Просто сидела в тишине.
А вот отпевать ее будут обязательно в их храме, ведь она же крещеная: русская, значит, крещеная. Тогда всех крестили. А что говорила она про Сталина… Ну так это чтобы ее позлить, Катерину. Это ладно.
Слава Богу за все — уже переводила она бабу Глашу на язык Златоуста.
Праздрой: воспоминание о будущем
Пирожковая на углу Жданова и Варсонофьевского была тесновата, и место за столиком в ней находилось не сразу. Но когда от раздаточной стойки отошли эти двое в безупречных полушерстяных костюмах, младший на полшага позади старшего, они уже знали, куда поставить свои тарелки — вон на тот столик у окна, подальше от остальных. Там что-то еще дожевывал один ханурик, он поднял глаза и готовился, видно, завести свою привычную песнь про «мужики, копеек двадцать бы, а, чисто чтоб поправиться», но встретился со старшим взглядом и просто отошел в сторонку. Вот этому взгляду надо от него научиться, подумал младший.
Старший неторопливо повесил на специальный крючок под столиком свой кожаный портфель, расстегнул его, наощупь извлек две бутылки пльзеньского праздроя.
— А пиво все-таки должно быть хорошим, — резюмировал он, да и кто бы спорил, — Помногу не могу, печень слегка пошаливает, но уж тогда только хорошее. Впрочем, ты там у себя, наверное, тоже времени даром не терял?
— Не терял, — усмехнулся младший, — но по гастштетам особенно некогда было рассиживаться, работа.
— Да ладно, ладно, не на комиссии. Даже поправился вон, как я погляжу.
— Есть немного, — признался младший, — но вот начал бегать трусцой, два кг уже сбросил.
— Мда, мне вот тоже беготня предстоит… Теща ремонт затеяла, достань ей того-этого. Унитаз так непременно розовый, иначе она не сядет.
— Сочувствую.
— А вот скажи-ка, Володя, пива сколько там сортов?
— Я лично около двадцати попробовал, да еще парочку бундесовского.
— А у бундесов сколько?
— Не считал…
Старший лихо отправил в рот еще горячий пирожок с мясом, жареный, с хрустящей корочкой. Тот ханурик все еще стоял за столиком, но уже у самого входа, и осторожно косился на эту пару. В самом деле, кто такие? Кто чешское пиво пьет, тот в пирожковую не ходит. Но эти двое уже не смотрели в его сторону. А за другими столами торопливые сотрудники московских контор поглощали свой перекус, и потихоньку выпивали, и травили байки, и дела им особого до тех двоих не было.
— И не считай лучше. Ну…
Старший достал из глубин пиджака швейцарский складной нож, оттопырил открывалку, сковырнул крышки, разлил по стаканам.
— Чтоб у нас столько же было, — резюмировал он вместо тоста, и слегка сдвинул стаканы, — веришь, что будет?
— Будет, Аркадий Игнатьевич, — уверенно ответил младший, — обязательно.
— Ну да, ну да, — усмехнулся старший, — останкинское полутемное и пшеничное нефильтрованное жигулевское. А еще будет вишневое, какое в Бельгии варят, с завода Степана Разина. Володя, ты же не на комиссии, в самом деле.