Шрифт:
Сперва гимн ликования, приветный восторг существа еще юного, которое лепечет любовные хвалы, тешится нежными словами ребенка, ласкающего свою мать:
«Salve Regina, Mater misericordia, viva, dulcedo et spes nostra, salve» [52] .
Но выросла душа, столь пламенная и безыскусственно блаженная, и сознав вольные ошибки ума, многократные впадения в грех, молит о помощи, заломив руки и рыдая. Не улыбаясь, прославляет она, но в слезах:
«Ad te clamamus exsuies filii Hevae; ad te suspiramus gementes et fientes in hac lacrimarum valle» [53] .52
Славься, мать Милосердия, сладчайшая… — лат.
53
К Тебе взываем в изгнании, чада Евы; к Тебе воздыхаем, стеная и плача в этой долине слез — лат.
Надвинулась наконец старость, и распростерта душа, терзаемая воспоминанием отринутых назиданий, сожалением утраченной благодати. Боязливее стала она и ослабела, страшится своего освобождения, чует близкое разрушение своей плотской темницы. Помышляет о вечной гибели тех, кого осудит Судия, и на коленях молит Заступницу земли, Царицу Небесную:
«Eia ergo advocata nostra, illos tuos misИricordes oculos ad nos converte et Iesum benedictum fructum ventris tui nobis post hoc exsilium astende» [54] .54
О Заступница наша! К нам устреми Твоего милосердия взоры, и Иисуса, благословенный плод чрева Твоего, яви нам после этого изгнания — лат.
К основной молитве, составленной Пьером де Компостелем или Германом Контра святой Бернар присовокупил в экстазе обожания три заключительных восславления:
«О clemens о pia, о dulcis Virgo Maria» [55] ! — и, как бы запечатлев несравненное моление тройственной печатью, опять унес гимн к хвалебному поклонению первых строф, завершил тремя воплями любви.
«Это неслыханно», — думал Дюрталь, когда иноки воссылали нежные, ревностные зовы. Невмы удлиннялись на «о», облекая их всеми красками души, регистрами всех звуков. Под покровом нотной пелены, в междометиях, еще раз подводился итог проверки человеческой души, уже познавшей себя в прохождении граней гимна.
55
О кротость, о милость, о отрада, Дева Мария! — лат.
И вдруг на слове «Мария», в славословящем клике имени, песнь оборвалась, погасли свечи, и коленопреклоненно поникли монахи. Мертвое молчание царило над капеллой. Медленно зазвонили колокола, и Анжелюс расцвел под сводами, распускаясь лепестками белоснежных звуков.
Распростертые погрузились все в долгую молитву, укрыв лицо руками. Прозвенел, наконец, колокольчик, вся обитель поднялась, и исчезла немая вереница иноков за дверью, прорезанной в ротонде.
Изнемогший, потрясенный, со слезами на глазах, подумал Дюрталь: «Дух Святой — истинный творец парящей музыки, он — неведомый сочинитель, бросивший в человеческий мозг семена древних мелодий».
К нему подошел Брюно, которого он не заметил в церкви. Молча миновали они двор, вошли в странноприимный дом, и Брюно, зажегши две свечи, подал одну из них Дюрталю, сурово распростившись:
— Покойной ночи, сударь.
Дюрталь плелся за ним по лестнице. Они опять поклонились друг другу на площадке, и Дюрталь удалился в свою келью.
Ветер дул в дверь, и мрачной показалась ему комната, слабо освещенная стелющимся огоньком свечи. Высокий потолок тонул во тьме; раскидывалась ночь.
Уныло присел Дюрталь возле постели.
Его осенило одно из тех неописуемых внушений, один из тех экстазов, когда кажется, что раскрывается переполненное сердце. Бессильный броситься вспять, бежать от самого себя, Дюрталь превратился в ребенка, излился в беспричинном плаче, стремясь облегчиться от давивших его слез.
Склонившись на аналой, он ждал неведомо чего, ждал несбыточного. Потом, упав перед Распятием, распростершим над ним руки, заговорил ему, тихо зашептал:
— Отец! Свиней изгнал я из себя, но они истоптали меня, покрыли грязью… Я погибаю. Сжалься надо мной, я пришел к тебе так издалека! Умилосердись, Господи, над бесприютным грешником! Я припадаю к тебе, не изгоняй меня, приюти, омой меня! Ах, да! я не повидал отца Этьена, чтобы узнать, примет ли меня завтра духовник, — вдруг вспомнил Дюрталь в связи с своей мольбою. Наверное, он позабыл предупредить его. — Тем лучше, это дает мне однодневную отсрочку, — слишком истомилась душа моя, сильно нуждается в отдохновении.
Разделся, вздыхая: «Завтра надо будет подняться в три с половиной, чтобы поспеть в церковь к четырем. Если спать, то у меня времени в обрез. Дай Бог, чтобы не напала завтра невралгия и чтоб я проснулся до зари».
II
Дюрталь пережил мучительнейшую ночь. Никогда за всю свою жизнь не изведал он столь необычных, столь тяжких ощущений, не испытал таких страхов, не поддавался такому ужасу.
Беспрестанно пробуждался он в тисках непрерывного кошмара.
Кошмары преступили мерзостный предел, опаснейшие грезы безумия. Развертываясь на нивах сладострастия, они были так новы и так странны, что, просыпаясь, Дюрталь дрожал, подавляя в себе крик.
То был не общеизвестный невольный порыв, не видение, которое исчезает как раз в тот миг, когда спящий сжимает любовную форму в стремлении слиянья, — похоть совершалась, как наяву, даже лучше, долгая, целостная, со всеми предвестиями, во всех подробностях. И взрыв разразился с необычайно мучительною остротой, в судороге неслыханного изнеможения.