Шрифт:
— Спору нет, — сказал он, глядя в окно. — Побежишь — поздно будет. Останавливать. А ты послушай меня: не беги.
Там, где обильно осыпались клены, асфальт был звездный.
— Ты что это спохватился? — спросила она, тоже глядя в окно. — Не сегодня решено. Ты что же думал — шучу? Проверяю, как отнесешься?
А все еще зелено было в больничном парке — среди горчичной желтизны, среди ржавчины рано состарившихся дубов, среди черноты оголившегося кустарника.
— Я думал головой, а надо бы этим… сердцем, что ли, — трудно выговорил он. — И мне бы бежать, да некуда.
Она ухватилась за боковины кресла, будто упираясь руками, чтобы встать, но только выпрямилась, не встала, голос у нее ослаб.
— Ну вот, — оказала она и запнулась. — Сам говоришь. А сердце за наши глупости не ответчик, — и снова запнулась. — Так уж заведено: чуть оступился — на сердце сваливаем. Давай уж не будем и мы — по этому примеру. Давай уж голове доверимся.
Он был на все согласен — затеплилась надежда, и с этой надеждой, не выдавая, однако, себя, сказал:
— Можно и так. Только не бежать!
Она помолчала, сидя недвижно, и вдруг откинулась на спинку кресла, прикрыла глаза рукой, будто свет из окна слепил или брызнули слезы.
— А как? — спросила глухо. — Как, если не бежать? Ты знаешь? Скажи! — она таки плакала, и он растерялся. — Молчишь? А на мне живого места нет! Все ноет! — вытерла она глаза, но он не смотрел на нее… — И не за себя ноет… За все сразу… — зашептала, обернулась; никто не стоял, не подслушивал. — И где завели, где! Это ж с ума сойти! Других условий не нашли! А это ты завел! — пальцем показала она на него. — Завелся! Теперь пойдем! — встала, отдышалась, словно поднимались в гору. — Я здесь не могу… Выйдем куда-то, поговорим.
Они пошли по коридору мимо ординаторской, мимо умывальной, мимо Дусиной палаты. Спит. Пускай спит. Все сразу — нельзя, подумал он, все сразу не решишь.
— Будет, как было, — сказал он на ходу.
— Нет, — сказала она. — Вранье. Долго так не может быть. Так не бывает.
— Бывает, — сказал он.
Они дошли до лифта, она нажала кнопку, но лифта не было, и стали спускаться по лестнице. Молоденькие фельдшерицы обгоняли их.
— Оставаться — подлость, — сказала она. — Бросать тебя — подлость. И подлость — вранье. Кругом. Если бы ты не завелся…
— Сама завелась.
— Сама. — У нее одышка была, хоть и спускались вниз. — Теперь-то бросить тебя не смогу.
— Не бросай, — сказал он.
Внизу оделись — молча, он сдал халат, она сложила свой, завернула в газетку. Вышли. И только вышли — подкатило такси, приехал кто-то, распахнулись дверцы, она подбежала, заглянула в кабину, спросила, видно, шофера, подвезет ли, и тот, видно, сказал, что подвезет. На черта ей сдалось такси?
Да, впрочем, он и сам бы соблазнился: подкатило ведь! Пусть жизнь немного покатает, подумал он, ноги-то натружены, катала ведь, баловала, пускай — еще немного: Пусть выдвинут на премию, подумал-загадал, и пусть присудят. Загадывают с трепетом душевным, а он — с душевным холодком, как будто кто-то посторонний приставал к нему: не чванься, загадай! Да что мне эта премия, подумал он, мне б только сил набраться — сразу все решить.
Он влез в такси — покорно, вслед за Зиной, и вдруг почувствовал, как необходима ему эта покорность, и как он стосковался по ней, и как прекрасно покоряться, когда не брошен, не покинут. А Зинино намерение он зря назвал бегством — она нашла другое слово, повернее. Бегут и от самих себя, и от славы, и от счастья: бросать — не то, подумал он, бросать — рвать узы, и этим верным словом она подтвердила: узы существуют, — и он был благодарен ей за это. Теперь не от него она бежала, — бежали вместе; она затем и бросилась к такси, чтобы бежать. Безумцы, подумал он, куда? Скорее, скорее; подальше, подальше.
Они сидели сзади, рядом, и так близко друг к другу, будто теснил их кто-то третий. Ее рука была в его руке, а как это вышло, он понять не мог. Они бежали — вместе, а двоим бежать рука с рукой, наверно, легче. Такое было у них впервые, он, жалкий трус, боялся этого, считал, что это низко, стыдно, страшно, а это было и не страшно, и не стыдно. И только нужно было ни о чем не думать: сущий пустячок, — но пустячка-то сущего ему и не хватало.
Ехали молча, как заговорщики, которым при шофере звука проронить нельзя, и так и доехали до самого ее дома, до самого конца: тут был конец, тупик, а дальше уже неизвестно было, как им жить.
И неизвестно было, выходить ему с ней или ехать к себе: немой вопрос; он молча спросил у нее об этом, но она не ответила, не знала, значит, что ответить, и он бы не ответил, спроси она его о том же. Была минутная заминка, и тогда уж, как бы очнувшись первым, он заплатил за проезд, распахнул дверцу и выбрался из машины. Затем уж — с трудом, словно потяжелев, обессилев — выбралась и она. Как заговорщики, прошли они по мокрой дорожке к ее подъезду. Дом был заводской, последний в ряду новостроек, за которыми пролегла городская черта. Дальше ничего уже не было: вплотную к городу подступали — в тумане — окрестные поля. Дальше уже неизвестно было, как жить.