Шрифт:
Подлепич был не попрошайка — не та порода, не та кровь; брать не брал ничего, зато давал все, что мог, — вот кто был мил, достоин уважения. Попрошайки — как плесень, от них и коррозия, а Подлепич, им в противоположность, был, ей-богу, антикоррозийным средством. К Чепелю же хоть самого Старшого приставь, хоть еще кого повыше, все равно результата не будет. И бульдозер бессилен. Что горбатого может исправить — это общеизвестно.
Так-то.
Пакостное письмишко спрятал в ящик стола, постоял, подумал — что еще, — и вспомнил, приписал в журнале обращение к сменным мастерам, чтобы постарались поменьше подвесок оставлять на двигателях, а то их, подвесок этих, в цехе недостача.
Теперь уже можно было идти.
Как он мчался домой, как мчался! Заводское радио звучало в ушах, и, примчавшись, сразу поздравил.
Лана месила тесто на кухне.
— Захотелось сладенького, домашнего, — точно проказница, застигнутая врасплох, повинилась она. — Когда я вытяну тебя к своим предкам, ты с ума сойдешь от моей мамы: это кондитер! Я ей в подметки не гожусь: жалкий эпигон! И поотстала от этого искусства. Никто не похвалит!
Должиков сказал, что зато похвалили по радио.
— Там девочки, — смахнула она со щеки мучную пудру. — Очень милые. Они меня любят.
Ее любили все, и она всех любила. Он подумал, что это великий талант: любить всех. У него такого таланта не было, а как мечталось — иметь! Он любил Старшого; Подлепича — пожалуй; Маслыгина — не шибко; ненавидел попрошаек, вымогателей, лодырей, бракоделов; против Булгака был предубежден и Чепеля терпел только ради Лиды, дальней родственницы по материнской линии. Других родственников у него не было и вообще никого не было, кроме Ланы, и был еще африканец, который теперь представлялся почему-то в облике Подлепича. Ну, пусть так: Подлепич — африканец, Подлепичу худо, Подлепича нужно любить.
Вскользь Должиков упомянул о пакостном письмишке.
— Ай, брось! — месила тесто Лана, с мучной пудрой на щеках. — Мало ли что, мало ли кто… Слушай меня. Ты добиваешься абсолютного порядка. Это утопия. Соблюдай эмоциональную диету. Беспорядок на заводе — везде. Больше или меньше. — Она месила, старалась, усердствовала, но ему велела не усердствовать. — Привыкай к беспорядку. Пора уж. Это жизнь, Люша.
— Слушаюсь! — сказал он раскатисто, словно — по телефону заводской секретарше, только без раздражения. — Пойду привыкать.
И пошел переодеваться.
Лана усердствовала, но ему не велела: несправедливо! Милые девочки, передача по радио, и в техотдел задумала переходить не с пустыми руками, все ее любят. Он тоже хотел, чтобы все его любили. Он опять подумал о справедливости, — это был его маяк. В беспорядке и маяки не светят.
Переодетый, он вернулся на кухню, спросил:
— А ты соблюдаешь диету?
Руки у Ланы, открытые до локтей, были в тесте.
— Разумеется, — вытерла она руки кухонным полотенцем. — По замыслу намечался миндальный торт, но без рецепта — не помню и перестроилась на пирожки с повидлом. Надо, Люша, уметь перестраиваться.
— Мучного ты не кушаешь и мне не разрешаешь, — сказал он обиженно. — Куда ни ткнись, повсюду диета. Для кого пирожки?
— Угощу своих девочек, — усмехнулась она. — Заслужили.
Он подумал, что это разумно: надо уметь перестраиваться, соблюдать диету, угощать милых девочек и не ссориться с людьми. Всех любить, и тебя будут любить все.
Потом, когда тесто подошло и поздним вечером лепили вместе пирожки, он снова вспомнил ветерана и то, как делал что-то для него с озлобленной душой. А так нельзя.
Он сказал об этом Лане, и Лана ему ответила:
— Все, что мы делаем для других, мы делаем для себя.
И это было разумно, да только, пожалуй, с одной стороны, а с другой — не столько разумно, сколько дерзко.
Он бы так не сказал, не решился: это значило бы вознести себя чересчур высоко, но и унизить тоже.
Что за высота и в чем унижение — объяснять не стал ни себе, ни Лане: то ли не смог, то ли не счел нужным. Подумалось так — и лады. Мало ли что думается. Это Ланина была фразочка: «Мало ли что, мало ли кто…»
Назавтра долго, нудно совещались у Старшого: мелкосерийный заказ шел со скрипом. Но это не касалось КЭО. И даже от конвейерщиков не зависело: мелкосерийную машину собирали особняком. Сиди, дремли, Должиков.
Он так не привык. Коль уж сидеть, то с целью что-то высидеть. Коль совещаться, то по делу. Он сидел без дела, — непорядок! «Слушай меня, — внушала Лана. — Привыкай к беспорядку». Абсурд!
У Старшого не курили, выпросили перерыв на перекур.
Маслыгин разглагольствовал в коридоре.