Шрифт:
– Тому свидетельство языческий сенат —
Сии дела не умирают!
Он раскурил чубук и запахнул халат,
А рядом в шахматы играют.
Честолюбивый сон он променял на сруб
В глухом урочище Сибири,
И вычурный чубук у ядовитых губ,
Сказавших правду в скорбном мире.
Шумели в первый раз германские дубы,
Европа плакала в тенетах,
Квадриги черные вставали на дыбы
На триуфмальных поворотах.
Бывало, голубой в стаканах пунш горит,
С широким шумом самовара
Подруга рейнская тихонько говорит,
Вольнолюбивая гитара.
– Еще волнуются живые голоса
О сладкой вольности гражданства!
Но жертвы не хотят слепые небеса:
Вернее труд и постоянство.
Все перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея,
Все перепуталось, и сладко повторять:
Россия, Лета, Лорелея.
Чарующие звуки «подруги рейнской», «вольнолюбивой гитары» в этих стихах – олицетворение западного, вывезенного из Германии соблазна свободы (ср. с описанием Ленского у Пушкина: «Он из Германии туманной / Привез учености плоды: / Вольнолюбивые мечты…» («Евгений Онегин», глава вторая, VI)); эти «мелодии» привели к обреченному на поражение декабристскому восстанию. Холод в «Декабристе» говорит о приближающейся смерти, является постоянным для Мандельштама признаком российской государственности и отсылает, несомненно, как и строка «Но жертвы не хотят слепые небеса», к Тютчеву, к его стихам о декабристах: «О жертвы мысли безрассудной, / Вы уповали, может быть, / Что станет вашей крови скудной, / Чтоб вечный полюс растопить!» («14-е декабря 1825») [355] . Но «всё перепуталось», всё тонет в Лете, для России и Германии характерна определенная общность судеб: «Россия, Лета, Лорелея».
Вернемся к воронежским «Стансам». Гребень губительницы-соблазнительницы Лорелеи в руках Гитлера. Раньше, в эпоху декабристов, из Германии шел соблазн свободы; теперь там звучат другие соблазняющие мелодии. Ситуацию поэт увидел зорко: «садовник и палач» похитил, присвоил, поставил себе на службу ключевые образы немецкого народного сознания и немецкой романтики (в связи с Лорелеей вспомним не только Гейне, но также и очень известное стихотворение К. Брентано).
Но почему Гитлер «садовник»? Р.Д. Тименчик установил, что образ «садовника и палача» у Мандельштама восходит к рассказу Ж. Гюисманса «Парикмахер» [356] . Рассказ «Парикмахер» входит в книгу Гюисманса «Парижские арабески»; в 1913 году Мандельштам написал рецензию на эту книгу, изданную на русском языке в переводе Ю. Спасского. В рассказе работа парикмахера описывается как некое насилие; его власть над клиентом подобна власти диктатора. Парикмахер сравнивается с садовником, причем в этом сравнении звучит и тема смерти (“le funébre jardinier”). У Мандельштама установилась смысловая связь между понятиями «парикмахер», «садовник» и «насильник, палач»; по мере необходимости поэт извлекает эту комбинацию из своего образного арсенала (отсюда знаменитая строка в стихотворении «Ариост» 1933 года: «Власть отвратительна, как руки брадобрея»). Но ведь, насколько известно, садоводство не входило в сферу гитлеровских интересов. Однако, как сообщает Г. Киршбаум, «фюрер принимал участие в первомайских мероприятиях по посадке деревьев» [357] . Это важная деталь; она могла послужить поводом для очередного применения Мандельштамом образной комбинации «палач-садовник» (Гитлер – палач, это очевидно; оказывается, он и «садовник»). Но Г. Киршбаум указывает, что «образ садовника может иметь и сталинские корни. 29 апреля 1935 года, непосредственно перед написанием “Стансов”, “Правда” выбирает одним из девизов номера выделенные крупными буквами, набранные вверху страницы, слова Сталина: “Людей надо выращивать заботливо и внимательно, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево”» [358] . На эти широко известные слова Сталина применительно к «Стансам» Мандельштама давно обратили внимание И. Месс-Бейер и Д.Г. Лахути. Сталин произнес эти слова на приеме в честь металлургов еще 26 декабря 1934 года, и 29 декабря высказывание вождя начало тиражироваться (см. в книге Д. Лахути). Ко времени написания воронежских «Стансов», к маю 1935-го, в Советском Союзе трудно было не знать, кто в стране главный и заботливый садовник. Высказывание Сталина спровоцировало и анекдоты, в которых указывалось, что великий вождь сажает не только деревья. Характеристика Гитлера – «садовник и палач» – была в этих обстоятельствах более чем рискованной. Добавим к этому, что «немецких братьев шеи» приводят на память строку из антисталинской эпиграммы: «А вокруг него сброд тонкошеих вождей…».
Можно допустить, что Мандельштам ни на что не намекал и Сталина в виду не имел. Но это не играет в данном случае большой роли: важно не то, что хотел сказать поэт, а то, что сказалось, и если невольно, то это тем более важно – сказалось подобно тому, как в выше цитированном стихотворении «Ты должен мной повелевать…» было заявлено, что для того чтобы стать беспартийным большевиком, надо «на честь, на имя наплевать» (с «садовником и палачом» случай, конечно, более тонкий).
В конце 1936 года появляется загадочное стихотворение «Внутри горы бездействует кумир…», в котором создается образ некоего восточного божка, бывшего некогда человеком, но окостеневшего, почти омертвевшего.Кость усыпленная завязана узлом,
Очеловечены колени, руки, плечи.
Он улыбается своим тишайшим ртом,
Он мыслит костию и чувствует челом
И вспомнить силится свой облик человечий…
Божок, бывший некогда человеком, существо, живущее в закрытом для народа месте («внутри горы») – очевидно, в Кремле, ставшем подобием запретного императорского города в Пекине, – очень вероятно, что «кремлевский горец» имелся в виду при написании стихотворения. Особенно если сопоставить одну из строк стихотворения – «А с шеи каплет ожерелий жир…» – со строкой из антисталинского стихотворения «Его толстые пальцы, как черви, жирны…» и принять во внимание, что в одном из вариантов стихотворения о таинственном кумире последний, завершающий произведение стих звучит так: «И исцеляет он, но убивает легче». В то же время образ кумира в этом стихотворении обязан своим происхождением не только Сталину; другой прообраз – знакомый Мандельштама, второй муж Ахматовой, востоковед, ассириолог и поэт В.К. Шилейко (умерший еще в 1930 году). Не исключено, что детали стихотворения могут восходить к божку, которого Мандельштам видел у соседа по флигелю при Доме Герцена Амира Саргиджана (Сергея Бородина). Отношения с соседом сначала были хорошие. «Однажды, – вспоминал Б.С. Кузин, – он [359] с восхищением рассказал мне о появившемся по соседству с ним в доме Герцена некоем Амирджанове [360] . Впрочем, говорил он не столько о самом этом человеке, сколько об имевшейся у него статуэтке какого-то японского или китайского божка. В скором времени застал Амирджанова у Мандельштамов я сам. Фигурировал и божок. Он был действительно очень хорош. Хозяин его мне не понравился» [361] .
В 1937 году, еще в Воронеже, написано не менее загадочное четверостишие:
Как землю где-нибудь небесный камень будит,
Упал опальный стих, не знающий отца:
Неумолимое – находка для творца,
Не может быть другим, никто его не судит.
20 января 1937
М.Л. Гаспаров так комментирует эти стихи: «В “Оде” Сталину и других воронежских стихах Мандельштам пишет многое противоположное тому, что писал раньше. Это не только шокирует мандельштамоведов, это вызывало удивление у самого Мандельштама; случаи его сомнений бережно фиксирует Н.Я. [362] Раздумье на эту тему представляет собой четверостишие, написанное в середине работы над “Одой”, 20 января 1937 года, и в нем Мандельштам решает спор между бессознательной своей потребностью в палинодической [363] “Оде” и сознательным сомнением в ней, – решает в пользу бессознательного… Здесь прямо сказано, что опальный стих, не любезный ни поэту, ни людям, “не может быть другим”, потому что он свыше» [364] . В данном случае точка зрения М. Гаспарова представляется небесспорной. Во-первых, вряд ли можно сказать, что работа над «Одой» была вызвана в первую очередь бессознательной потребностью. Напротив, именно «сознательный» элемент играл в ее создании очень большую роль: Мандельштам считал себя виноватым перед вождем и народом, и это сознание вины обусловило в большой степени намерение написать покаянное и славящее вождя стихотворение. Далее. В тексте четверостишия нет никаких указаний на то, что речь идет об «Оде». Кажется вполне возможным, что имеется в виду как раз антисталинское стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…». Оно во всяком случае может быть названо «опальным стихом» с гораздо большим правом, чем «Ода». В период создания «Оды» естественно было вернуться памятью к написанному в ноябре 1933 года стихотворному портрету Сталина, в противовес которому «Ода» и сопутствующие просталинские стихи писались, и определить для себя значение крамольного стихотворения. И уж в чем «бессознательная потребность» играла огромную роль, так это именно в написании гротескного портрета диктатора. Мандельштам написал его потому, что не мог не написать. Подобно метеориту (здесь возможна внутренняя связь с пушкинским «Как беззаконная комета / В кругу расчисленном светил» – «Портрет»), «упал опальный стих, не знающий отца». По нашему мнению, «отец» в данном случае не автор, как полагает М. Гаспаров, а Сталин. (Примем во внимание, что Мандельштам в своей поэзии нигде не употребляет слова «отец» применительно к самому себе – он отцом не был и в этом качестве себя не ощущал, – за исключением одного случая: в четверостишии 1936-го, вероятно, года «А мастер пушечного цеха…», где поэт иронически говорит о своем предполагаемом памятнике и где оно – слово – не используется в основном значении, а выступает в качестве обращения к немолодому человеку: «А мастер пушечного цеха, / Кузнечных памятников швец, / Мне скажет: ничего, отец, – Уж мы сошьем тебе такое…».) А вот Сталин в «Оде» отцом называется:
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему, – вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость.
……………………………………
Художник, береги и охраняй бойца:
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного. Не огорчить отца
Недобрым образом иль мыслей недобором…
Сталин – отец народа, таким он и показан в «Оде». Но при этом Мандельштам не отрекается от антисталинской эпиграммы. Сам поэт считал ее сильным произведением, о чем говорил на следствии:
«Вопрос [365] : Как реагировала Анна Ахматова при прочтении ей этого контрреволюционного пасквиля и как она его оценила?
Ответ: Со свойственной ей лаконичностью и поэтической зоркостью Анна Ахматова указала на “монументально-лубочный и вырубленный характер” этой вещи.
Эта характеристика правильна потому, что этот гнусный, контрреволюционный, клеветнический пасквиль – в котором сконцентрированы огромной силы социальный яд, политическая ненависть и даже презрение к изображаемому, при одновременном признании его огромной силы, – обладает качествами агитационного плаката большой действенной силы.
Записано с моих слов верно и мною прочитано.
О. Мандельштам» [366] .«Опальный стих» сравнивается с «небесным камнем». («Камень» – очень важное слово для Мандельштама; так назывался его первый сборник. Речь поэта, в идеале, должна обладать весомостью и цельностью камня.) Антисталинское стихотворение – нечто «неумолимое», как говорится в четверостишии 1937 года, оно продиктовано свыше, как свыше, с неба, падает на землю метеорит; оно должно было быть написано, и Мандельштам от него не отрекается.
Мы скоро вернемся к Яхонтову и Поповой, но не хотелось бы упустить некоторые другие важные аспекты «сталинской» темы (а она в отношениях Мандельштама с артистом и его спутницей играла, как мы видели, существенную роль).
В «Оде» Сталин изображен, в частности, стоящим на трибуне:Он свесился с трибуны, как с горы, —
В бугры голов. Должник сильнее иска.
Могучие глаза решительно добры.
Густая бровь кому-то светит близко…
Люди в этом стихотворении – это только масса на Красной площади, это толпа «на чудной площади с счастливыми глазами». Они счастливы видеть вождя, готовы «жить и умереть» по его воле; отдельные люди не видны в этом месиве – дважды сказано о буграх голов, второй раз – в финальной части «Оды»: «Уходят вдаль людских голов бугры…» Как убедительно показал Д. Лахути, свеситься с трибуны «в» бугры голов (не наклониться над, а свеситься «в»), можно только в случае обладания змееподобным телом. Никак иначе представить себе описанное в стихах в качестве зримого образа нельзя [367] . Еще раз подчеркнем: главное не то, что хотел написать Мандельштам, а то, что он написал.
Интереснейшим и неожиданным дополнением к замеченному Д. Лахути может послужить проницательное наблюдение Г.А. Левинтона, заметившего определенное сходство «Поэмы начала» Н. Гумилева и приведенного выше покаянного стихотворения Мандельштама «Средь народного шума и спеха…». Ритмическая и лексическая близость стихотворения Мандельштама и «Поэмы начала» не вызывает сомнений. Г. Левинтон говорит о том, как подано у Гумилева противостояние дракона и человека, обращая внимание на «тему взгляда, глаз: “Было страшно… / Увидать нежданно драконий / И холодный и скользкий взор. /…багровые сети / Крокодильих сомкнутых век… / И дракон прочел, наклоняя / Взоры к смертному в первый раз… // В муть уже потухавших глаз / Умирающего дракона – / Повелителя древних рас. / Человечья теснила сила / Нестерпимую ей судьбу, / Синей кровью большая жила / Налилась на открытом лбу / Приоткрылись губы…”». «Кажется, – делает вывод Г. Левинтон, – эти мотивы отразились в воронежских стихах (и если это предположение верно, оно существенно меняет смысл сталинской темы в них): “Шла пермяцкого говора сила. / Пассажирская шла борьба, / И ласкала меня и сверлила / Со стены этих глаз журьба //… Не припомнить того, что было: / Губы жарки, слова черствы…”» [368] . (Выделение курсивом – в цитируемом тексте Г. Левинтона.)