Шрифт:
На границе Колю поймали. По малолетству не расстреляли и даже не посадили, а препроводили обратно домой. Не подумайте, что отец Колю выпорол. Он же был друг Авраама Васильевича. Таких мер воспитания, как битьё, в этой среде не знали. Они же ведь и мяса не употребляли.
Во второй раз Коля пошёл чуть иначе, и был задержан уже другой заставой. О том, что это вторая попытка Коли, никто не предположил, и его снова отправили домой.
На третий раз Коля ушёл.
Турецких его подробностей я не знаю, но каким-то образом случился Коля в Палестине, откуда прислал в Геленджик письмо. В Палестине устроился он подручным к золотых дел мастеру и очень в этом деле преуспел: художнический талант ему помогал. Мастер стал доверять Коле самостоятельную работу.
Коля работал по золоту, а отходы — золотую пыль и опилки — собирал в чистую тряпочку. Когда песочка этого несколько собралось, Коля отдал его хозяину. Мастер покачал головой и сказал:
— Ты честный, но ты глупый мальчик. Этот золотой песочек твой навар, и в нём твое будущее!
Коля продолжал собирать золотые опилки, и года через три у него уже был приличный мешочек с золотом. А мечту свою Коля помнил и перебрался в Аргентину. Здесь он купил небольшой участок и стал разводить коров. Дело пошло, хозяйство крепло, и Коля на земле осел. Родителей его к этому времени не стало, из близких на родине оставались только Юшки, и Коля переписывался с Верой. Потом он женился. Жена была марокканка. Она тоже захотела писать тёте Вере, но русского языка, конечно, не знала и писала по-французски, что тётю Веру не затрудняло. Я помню, что в шестидесятых годах тётя Вера регулярно получала от Коли Бровко и жены его письма.
А через сорок семь лет после ухода Николай Ефимович приехал в Геленджик туристом.
В виноградной беседке, за столом, покрытым старенькой протёртой клеёнкой, сидел и беседовал с тётей Верой очень крепкий, без возраста, красивый человек в ковбойской шляпе, с нездешним красноватым загаром. Он всё оглядывался, не узнавал и узнавал. Шёл шестьдесят пятый год, и в Геленджике ещё многое было по-старому, и асфальт перед нашим домом ещё изумлял.
Коля Бровко был немного рассеян, о чём-то беспокоился, наконец сказал что-то тихо тёте Вере и быстро поднялся.
Сорок семь лет назад Коля любил здесь одну девочку. Её звали Маруся, она жила от Юшек через улицу, чуть левее. Теперь Коля туда и пошёл, оставив на скамье ковбойскую шляпу.
Тётя Маруся была матерью наших приятелей Витьки и Мишки Глущенок. Витька к этому времени болтался где-то в Приморье, а Мишка тогда ещё не спился и служил в аэропорту на Тонком мысе. Сама же тётя Маруся была очень старая, очень толстая и почти совсем слепая. Мишка звал её Крошка Мэри.
Я вышел из дому по какому-то делу и, проходя, глянул через дорогу на глущенковский двор. Коля Бровко и тётя Маруся сидели на деревянной узкой скамейке, прислонясь головами, и плакали от счастья.
И ещё мы узнали, что Коля продал своё хозяйство и вот уже год как проживает в Лос-Анджелесе. До Америки он добрался.
Был у тёти Веры ещё один необычайный друг, прошедший все моря и океаны. Мы звали его дядя Витя, но не очень-то знали, откуда этот друг у тёти Веры взялся, и тем более не знали, что он тёте Вере родня, двоюродный брат. В разговорах старших мелькала фамилия Птушенко, но кто такие Птушенки мы плохо представляли и не слишком этим интересовались. А было вот что.
Сестра Авраама Васильевича и, стало быть, тёти Верина тётка вышла замуж за Птушенка, казачьего офицера. У них родилось пятеро детей: четыре сына и дочь. Когда гражданской войне пришёл известный конец, старший сын Владимир был тоже офицер, а Виктору минуло семнадцать. Офицерам — отцу и сыну — нужно было уходить, но и Виктор уже был слишком взрослый.
Они ушли из Новороссийска последним пароходом — отец и два сына, оставив на Кубани мать с младшими детишками.
Где и как ушедшие потеряли друг друга, что сталось с отцом и братом дяди Вити, я не знаю. К началу пятидесятых на эти темы давно никто не говорил. Никто ничего связно и повествовательно не рассказывал, а только так, какими-то кусочками, картинками из быта.
Вот мама моя вдруг накануне Пасхи говорит:
— Нет, мы ведь жили небогато, но мама всегда к Пасхе окорок запекала.
Вот мы в Геленджике притаранили с базара здоровенный арбуз (несли его по очереди), а тётя Вера глянула, махнула рукой и высоким мягким говорком своим нас охаяла:
— Тю! Арбуза они прикатилы… А папа арбузы всегда возами покупал. На базаре приглядит… Сколько? Столько. Та и пойихалы на баз, в подпол закатилы, они там холодные-холодные, а полдюжины — под кровать, чтобы пока что ближе брать… А уж арбузы! Только тронешь его ножиком, он весь так и треснет! А то заедем на бахчу, чтобы тильки на дорогу взять, бахчевик каже: выбирайты! Идём на край бахчи — шо це такэ? Один кавун разломан и пустой, другой, третий… Ну, значит, ночью волк был. Он до арбуза большой охотник!
Или, скажем, отыскали мы с великими трудами разливное пиво (тогда, когда мы юношами были, это в Геленджике трудами доставалось), принесли бидончик и — счастливы. А тётя Вера глянула на наш бидончик и головой качает:
— Це пиво? Ой, Боже ж мой, це пиво! У нас в станице осенью, как свадьба, наварят к свадьбе пива… А свадьбу-то всегда в саду играли. А по всему забору и по углам стоят бочки с пивом — по сорок вёдер! А пиво такое, что дух забирает… А после казаки как заспевают… Душа так прямо в рай и просится! А после, к зиме, знаешь, как делали припасы? Окорока! Колбасы! А ещё набьют птицы — гусей, уток — бессчётно, и жарят — считай, что целую неделю. А после складывают в бочки и заливают горячим смальцем. Так после, всю зиму, такой лопаткой деревянной смалец откинешь и бери себе гуся жареного, он свежий, только холодный — хоть так ешь, хоть разогревай…