Шрифт:
— Да уж, ничего не скажешь, вжились в образ, — говорю я, — хорошо, что не закопали.
— Это не так уж сложно, вжиться в образ, — медленно произносит Беляев, — здесь не важно, какой именно это будет образ, главное, что в это время думать.
Мы смотрим на него вопрошающе.
— Я, когда служил в театре юного зрителя, — продолжает он, — несколько лет подряд играл манную кашу. Без масла. По два спектакля в день со среды по пятницу, и по одному в субботу и в воскресенье. Понедельник, вторник — выходные. И думал, представьте, как манная каша!
Мы смотрим на него с недоверием.
— Да, покойников я тоже играл, точнее, одного покойника. В спектакле «Московская Золушка» играл труп прекрасного принца. Лежал в гробу всё первое действие, только это было уже не в ТЮЗе, а в Саратовском драматическом.
— Что вы делали в театре, вы же фельдшер? — спрашиваю я с ещё большим недоверием.
— Служил Мельпомене, что же ещё. На полставки. Пока был молодой и кудрявый, играл революционных матросов, пьяных тюремщиков, революционную же парижскую шпану и прочее. Король массовки. А как после тридцати облысел и растолстел, Мельпомена перестала нуждаться в моих услугах, повернулась ко мне задом, и я уволился.
— Вам что, была нужна аудитория? — спрашивает Мясоедов.
— Думаю, нет. Просто, как я уже докладывал Алексею Германовичу, я не очень-то жалую человеков, так уж вышло. А театр — это превосходное место для того, чтобы реализовать свою нелюбовь к ним. На сцене чувствуешь себя гораздо выше тех, кто в зале… гораздо сильнее, значительнее…
— Это называется: «Ощутить чувство превосходства» — перебиваю его я, — вы для этого устраиваете свои лекции? Чтобы ещё раз его ощутить?
— Нет, что вы, — Беляев картинно выставляет вперёд ладони, — лишь из сострадания к неспособным.
— Беляев, я вам не верю. Признайтесь, вы врёте.
— Клянусь своим эпидермисом! — Беляев поднимает вверх правую руку.
— Это очень по-медицински, Беляев, клясться тем, чего, что через некоторое время отрастает само собой, — подытоживает Мясоедов.
Беляев хохочет и хлопает Мясоедова по здоровому плечу. Мясоедов отвечает ему тем же. Они нравятся друг другу, это заметно. Я не ревную, не имею такой дурацкой привычки. Тоже мне дело, ревновать одного мужика к другому. И, всё-таки, мне это не очень приятно…
«Белый аист» идёт на следующий заход.
Проходит ещё полчаса, и я вдруг понимаю, что постепенно начинаю впадать в некоторое оцепенение. Совершать какие-либо движения, даже опрокидывать рюмку, становится лень. Дыхание делается размеренным, веки тяжелеют, локти для устойчивости упираются в колени. Медленно гаснет свет. Голова при этом остаётся чистой — многоэтажные мысли, чёткие и все как одна, гениальные, непрерывно мелькают в темноте. Иногда извне слышатся чуть искажённые голоса моих собутыльников, как будто я сижу рядом с радиоприёмником, который сам по себе, то включается, но выключается. «Господи, как хорошо, — думаю я, — что они все при деле».
— На самом деле, диссиденты — это миф, — горячо заявляет Беляев. — Да, да, миф. Девяносто девять процентов из тех, кто сейчас позиционирует себя как диссидент — обычные уголовники, сидевшие в СССР за мошенничество и финансовые преступления. Девяносто девять процентов из оставшихся, трепали по кухням про Лёню, но при этом активно сотрудничали с конторой глубинного бурения. Что остаётся? Единицы. Вот эти-то и выражали фиговый протест власти. Только вот их малое число несло не столько вреда, сколько пользы. Знаете, как сорняки в малых дозах увеличивают урожайность? Сейчас эти шавки, конечно, присваивают себе лавры победителей Империи Зла. Хотя развалили её, конечно же, не они, а само политическое руководство страны и созданная им уникальная по своей разрушительной способности порода людей — партийная номенклатура…
Сквозь дрёму я слышу, как Беляев рассказывает свою версию распада великого — могучего, затем радио опять выключается.
— Столицу в Питер перенести совершенно необходимо, — басит Мясоедов, — Москва — город пошлый, продажный. Большой толкучкой всегда была эта ваша М-а-с-к-в-а! Какая уж тут столичность, срам один. Вот, Питер — другое дело. Он весь как… римский форум… как…
— А мне так кажется, что у нашей тронутой страны должна быть именно такая столица, а не чахоточный европеоид на костях! — парирует Беляев.
— Москва, если вы не знаете, означает «болото», — не унимается Мясоедов, — нельзя, чтобы у страны была столица с таким названием. Как вы лодку назовёте…
Я просыпаюсь. Резко, будто кто-то схватил меня за ухо и потянул вверх. Всё, что я вижу вокруг, кажется неестественно чётким и ярким.
— А не послать ли нам, господа, гонца? — грохочет Мясоедов. Он уже снял куртку и свитер и сидит в зелёной военной рубашке с закатанным левым рукавом. Он весь красный, на его лбу блестят маленькие капельки пота. — Кто из нас самый младший?