Шрифт:
своей мысли, как покачнулся, получив меткий удар бутылкой в грудь. Шум смолк. А кое-кто бессмысленно,
пьяно засмеялся.
Нефедов, нагнувшись, быстро поднял упавшую от удара шапку, еще быстрее нахлобучил ее и,
побледневший, стоял; вытянув руки по швам. Губы его еле слышно шептали: “За что?.. Ваше благородие… ведь
турки… За службу-то?.. Звали ведь, как же? Могу разве ослушаться?”
Но его шопота никто не слышал, так как в это же время поручик Нерехин, быстро схватив другую
бутылку, закричал полным бешенства, каким-то лающим голосом:
— Мужлан! Свинья! Минуту покоя не даешь. Убирайся, пока цел… Ну!
Взводный по-военному повернулся на каблуках и сделал шаг к выходу. Нерехин, все с тем же
выражением бешенства на лице, с силой швырнул ему вдогонку бутылку, наполненную шампанским. Но то ли
дрогнула рука его, то ли умышленно — бутылка не попала в цель, а с силой ударила в грудь стоявшую в стороне
сестру Чернышеву. Та, глухо вскрикнув “ох”, покачнулась, но не упала. Глаза ее наполнились слезами, а руки
судорожно прижались к груди,
— Виноват-с, извиняюсь, — сухо сказал Нерехин, даже не взглянув на сестру, и, как ни в чем не бывало,
опустился на ковер к своей даме.
— Не смеешь… бить женщину… хам! — вдруг среди общей тишины прозвучал голос Сергеева. Он,
бледный, с пьяной мутью в глазах, в припадке неудержимой злобы выкрикнул одно ругательство за другим без
связи, сыпля словами на озадаченного офицера.
Так продолжалось мгновенье. Потом Нерехин, вскочив на ноги, поспешно отстегнул пряжку на кобуре
парабелюма. Неизвестно, как бы окончилась эта сцена, если бы в ссору не вмешались командир полка и
батальонный Черемушкин. Все офицеры вскочили на ноги, а те двое бросились к Нерехину и, держа его за
руки, принялись уговаривать:
— Владимир Степанович, да ведь мальчишка пьян…
— Ротный, ротный, что вы, что вы! Успокойтесь…
Нерехин вначале пытался вырваться из рук, но потом сдал и, прошептав: “Сопляк… мальчишка…
Уберите его”, снова сел на ковер.
Полковник дал знак денщикам. Сергеева тут же подхватили под руки и вывели из палатки.
*
Звездное, темное небо сверкало млечным путем. В холодном ночном воздухе носились запахи талого
снега и дыма. Сергеев, оставленный денщиками, пошатываясь, огляделся кругом. Прошептал: “Сволочи! За что
же?” И заметался на месте. Ему вдруг не хватило дыхания. Яростная судорога свела его горло. Сознание
беспомощности, бессилия, казалось, готово было разорвать его грудь на части — так сильно билось сердце.
— За что же это все? — шептал он и, не сознавая дальнейшего, точно желая разбиться насмерть,
бросился ничком в промерзлую глинистую грязь и мучительно зарыдал. Слезы душили его. Теряя над собой
власть, он бился о землю головой, пачкая ее в холодной жиже, разорвал на себе ворот гимнастерки. А губы его,
точно сами собой, все время шептали: “За что же? Два года мучений… Скоты. Когда же конец мукам? Дурак…
Дурак… Ах, дурак я был”.
А кругом стояла глубокая, холодная тишина. Лагерь спал, и только глухой шум да еле слышный смех
раздавались в отдалении. То продолжался офицерский кутеж. Луна, сияющая, полная, повисла над ближним
горным хребтом. Сильным матовым светом она закутала все в прозрачную шелковую паутину ночи. Кругом по
долине разбросались солдатские палатки, точно тысячи усыпальниц. И от этой кладбищенской тишины и
безмолвия еще больнее станов лось Сергееву, еще безудержнее лился плач.
— Живым — вот могилы… А мертвым… Да разве мы живы? Нет, нет! — шептал он, заламывая руки. —
За что?
Мысли его носились метелицей.
“Где же война? И военная жизнь, та, что знал он из книг, из рассказов? Величественная, полная
прекрасного героизма, подвижничества за родину, спартанской чистоты, товарищества, дисциплины во всем?
Неужели только он, Сергеев, один так понимает войну, а другие понимают ее как нелепость, как дикую
бессмысленную бойню? Зачем же они воюют?.. На что все это? За что?”
Плач уже затих, но всхлипывания еще продолжались. Холод начал давать знать о себе щипками,
покалыванием в застывших пальцах. Сергеев поежился, но с земли не встал, напротив, еще больше влип в эту