Шрифт:
война не бедным рабочим да крестьянам на пользу, а помещикам да фабрикантам. Они барыши наживают, а
простой народ свои головы кладет ради их интересов… Вот почему!
— Да как же так? — загорячась, вдруг затараторил отделенный. — Что ты мелешь? Если бы мы не
воевали, кто бы защищал Расею, христианскую нацию от Махумета, а?
Васяткин так же спокойно отвечал ему:
— Это что же, по-вашему, господин отделенный — Расея? — Васяткин развел вокруг руками. — Это не
Россия, а Турция. Вы на земле турецкой. И не пристало нам землю турецкую защищать от турецкого народа. А
народ турецкий тоже бедно живет и страдает. Сами знаете. И тоже против войны народ турецкий. Война на
пользу богатым, а не бедным. Разве нам война на пользу? Разве нам эти пески да камни нужны, нам они разве
достанутся? Нет, не нам. А нам, братцы, налоги достанутся, да голод, да неволя.
— Я только что из России приехал. Да! В городе голод. Деревня стонет, сил нет никаких. Разор всем.
— Мужиков на войну забрали — работать некому.
— Правильно, — осторожно вставил Хлебалов. — Я письмо получил. То же самое пишут.
— Ну да, конечно правильно. Да что же я врать-то буду! Какая мне от вранья прибыль? Вот и бастовали
мы, мира да хлеба трудящимся требовали. А нас за это за машинку, да в конверт и сюда. А кого и вовсе к богу в
рай. Вот какие дела, братцы, вот за что бастовали рабочие.
Замолчали все, и в молчании этом чувствовалось огромное напряжение. Десятки голов, потупившись к
земле, медленно и тяжело обмозговывали то новое, что было сказано Васяткиным. Правда его слов, казалось,
была для каждого неоспорима, и странно было им и непонятно, почему они, серые, вшивые люди, гибнущие и
страдающие без конца, годы, до сих пор не знали этой правды.
— А как же насчет мира? — спросил Щеткин. Голос его звучал хотя и напряженно, но ровнее и без
обычной желчи.
— А разное слышно. Только не очень-то наверху хотят мира. Им все бы до победы. Чем больше народу
истреблено будет, тем им лучше.
— А какой же им интерес в нашей погибели?
— Какой интерес? Эх, братик, серость, все наша! Интерес им большой. Спекулянты ведь. Это одно.
Барыши все на войне, вот какие — миллионы заколачивают. Это другое. В разоре страна. Но вот, если
замирение выйдет да нам по домам, защитничкам, — что-то будет? Вот приедем по деревням да по городам, а
кругом, бедность да притеснительство. Вот и недовольство.
— Это верно, — подтвердил Хомутов.
— Конечно верно. А это-то тем, что наверху, и невыгодно. Вот и тянут войну, чтоб поменьше нашего
брата домой вернулось. Да хотят, боятся тоже, чтобы с винтовками не пришли. Ну, и нажиться еще желают на
наших страданиях да на смертях.
Молчавший отделенный вдруг встрепенулся и как тигр, бросился к Васяткину, схватил его обеими
руками за ворот шинели и прокричал:
— А, так вот ты какой! К нам смуту завез — мутить народ хочешь! Жидам продался! Христопродавец,
сицилист! Погоди ужо. Доложу взводному, что против царя говоришь, будет тебе в двадцать четыре часа…
Сукин сын…
— Не пугай — чем напугать хочешь, — тем же спокойным, ровным голосом сказал Васяткин. —
Смертью запугать хочешь? Видали мы ее, не запугаешь.
— Ух, ты! — размахнулся со всего плеча отделенный. Но не ударил. Солдаты оттеснили его в сторону с
выкриком: “Брось, не трожь!”
— Не грози.
— Смотри, унутренний враг!
— За правду и бить — тоже развертывается!
— Я те развернусь — пуля везде достанет!
А Щеткин, нахмурившись, вдруг подошел вплотную к отделенному и, глядя ему прямо в глаза, с кривой
улыбкой сказал:
— Брось, Хорьков! Мы все против, чтобы ты по начальству говорил. Брось шпионить. За парня горой мы
— за его справедливые слова. Понял? Худо ему будет — смотри, как бы и тебе плохо не было, унутренний.
Десятки хмурых лиц повернулись к отделенному.
Хорьков смущенно помолчал, потом внезапно выпалил:
— Ишь, ядрена мать, заговорились! Кончай палатку, да на покой. Нечего тут языки чесать.
*
Вечерняя поверка окончилась. Последние фамилии и в ответ последнее “есть” прозвучали. Послышалась
команда:
“На молитву!” Солдаты нестройно пропели “Отче наш”, “Царю небесный”. После этого фельдфебель