Шрифт:
*
А в соседнем вагоне, на подвесных, пружинных койках, как в люльках, раскачивались друг против друга
Сергеев и взводный офицер Соколов.
Сергеев чувствовал себя неплохо, и только слабость от сильной потери крови давала о себе знать
настолько сильно, что даже лежа у него по временам кружилась голова и мутилось в глазах. Сергеев был ранен
не опасно. Пуля, которая попала ему в голову, только разорвала кожу от темени к уху, не повредив кости. Уже за
время пути рана его начала подживать, и если бы не сильная физическая слабость, он чувствовал бы себя
совсем неплохо.
Поручик Соколов был в худшем положении. Его раненое, плечо мучительно ныло, и эта боль временами
вырывала из его судорожно стиснутых губ сдавленные стоны.
Под скрип койки и стук колес о рельсы Сергеев размечтался. Георгий третьей степени, красовавшийся на
его гимнастерке, новые погоны поручика были для него необычайно интересны и приятно волновали его
воображение. Он мысленно представлял себе, как явится домой, на Кубань, героем войны и боевым офицером.
Представлял себе радость отца, матери, гордость сестренки, завистливое уважение товарищей.
Другие мысли, посещавшие его мозг, были воспоминаниями о дорогом и далеком женском лице, с
лучистыми карими глазами в изогнутых дугах бровей, в рамке белой с красным крестом косынки. Капризные
губы Анастасии Гавриловны, ее черные завитки волос, мелодичная речь, стройная фигура как живые стояли в
его воображении.
Знает ли она о его производстве? Что думает она о нем?. Помнит ли тот вечер, когда он был так
безобразно пьян н наделал глупостей?
Лицо Сергеева бледнело от волненья.
“Если бы она была здесь вместе со мной. Как бы было хорошо. Я бы рассказал ей все-все… И она,
наверное, поняла бы меня… Милая… милая”.
— Сергеев, — глухо спросил Соколов, скосив взгляд в его сторону, — как вы себя чувствуете?
— Неважно.
— Ха! И даже производство не радует?
— Оставьте неуместные шутки, господин подпоручик, — вспыхнул Сергеев.
— Извольте… Я это по-приятельски. Мне очень худо. Жмет руку. Ну, и желчь кипит.
Сергееву стало неловко.
— И поймите, Сергеев, — продолжал Соколов, кривя гримасой губы, — не боль физическая мучит. Ее
переношу легко. Страдаю я морально. Вы помните… Ведь то, что было под Айраном, — хуже предательства. В
штабе сидят мошенники, пьяницы и растери. Сколько положили народу и во имя чего? Наконец, когда победа
досталась, правда, дорогой ценой, — извольте радоваться — приказ отступать. Ну, на что это похоже?
Оказалось, что в штабе не прочитали приказа как следует… И получилось хуже прямой измены… Хуже, хуже…
И потом, во имя буквы приказа, когда мы заняли Айран, — отступать.
Сергеев молчал.
— Ну, что же это, Сергеев? Разве можно быть спокойным душою за родину, когда такое творится вокруг.
Вот чем я болею… Грязной тряпкой их всех из штабов вышвырнул бы…
— Неужели везде так, как у нас? — отозвался Сергеев.
— Да говорят… Подумать только: три корпуса, сто с лишним тысяч положили в Мазурских болотах. Это
раз. Предательство и идиотизм наших штабов… Вместо пуль и снарядов на позицию шлют вагоны с иконами и
всякой дрянью. Мы терпим поражение за поражением. И если не погибла Россия до сих пор, то только
благодаря миллионам жертв, героизму офицеров и солдат. Разве так можно воевать?
— Но что смотрит царь! — не подумав, сказал Сергеев.
Соколов, вздохнув, промолчал. Но сбоку, через койку от Сергеева, приподнялась голова, тупоносая, в
бороде с проседью, и сказала:
— А вы, милорд, не очень-то на царя надейтесь. Бесполезно.
— Как так? — опешил Сергеев.
— Очень просто. Царя свергли. Теперь в России революция.
— Не может быть!
— Это сумасшедший какой-то, — в один голос закричало почти полвагона. Стоны и вопли, как по
волшебству, смолкли.
— Именно так, господа… А насчет моих умственных способностей прошу не беспокоиться. Я офицер
для поручений при генеральном штабе, имею точные сведения. Они пока для фронта держатся в секрете. Нет
инструкций. Солдаты, знаете, озлоблены войной, частично офицерским составом. Пока штаб выжидает
директив. Но вы, господа офицеры, возвращаетесь в тыл и обязаны знать эту великую новость. Гнилой строй