Шрифт:
Чтобы оплатить свое обучение — полученной премии хватало только на проживание, — я устроился помощником преподавателя в аспирантуре при факультете искусства и науки. И хотя каждый день мне приходилось общаться с множеством хорошеньких студенток, любой сексуальный подтекст в наших отношениях находился под строгим запретом. Кроме того, правилами мне запрещалось встречаться с моими подопечными вне занятий, если при этом не присутствовало по крайней мере три человека. Я еще мог понять, почему нельзя общаться с ними один на один — какой белый европеец мог противостоять искушению наброситься на беззащитную американскую девицу? — но почему не ограничиться двумя? По-видимому, они опасались, что я мог убедить их заняться любовью втроем.
Помню, как меня взволновала вышедшая вскоре после моего приезда книга «Закат американской мечты». Удар по культурному релятивизму Алана Блума из Чикагского университета был направлен в самое сердце движения политкорректности. Блум относился к числу интеллектуальных тяжеловесов — он перевел «Государство» Платона и «Эмиля» Руссо и убедительно выступил за традиционный подход к гуманитарным наукам. Он утверждал, что цель гуманитарного образования — дать возможность молодым людям выйти за рамки уникальных условий их жизни и стать разумными существами, способными мыслить самостоятельно. Университеты нужны не для того, чтобы держать перед ними зеркало и подтверждать их принадлежность к женскому полу, к гомосексуалистам или афроамериканцам. Они нужны, чтобы стать для них вызовом, научить тому, что эти случайные связанные с ними факты совершенно бесполезны, когда нужно ответить на самый главный вопрос: как достойно прожить свою жизнь.
Соглашаясь во многом с Блумом, должен признаться, что в политкорректности меня больше всего пугала не сама идея, а догматизм выдвигающих ее сторонников. После трех лет в Оксфорде, пропитанном декадентской атмосферой свободомыслия, я был поражен, с какой нетерпимостью в Гарварде относятся даже к малейшему инакомыслию. Каждого, кто не соглашался с новой идеологией, автоматически клеймили как расиста, или женоненавистника, или гомофоба. Последствия были столь же серьезными, как и клеймо коммуниста в эпоху Маккарти. Наиболее известной жертвой политкорректности в Гарварде стал историк Стивен Тернстром, который был вынужден отказаться вести занятия по курсу «Население Америки» после того, как его обвинили в «расовой бестактности». Дело в том, что, говоря о коренных жителях Америки, он называл их «индейцами», а не «коренными американцами».
В конце концов лишь немногие не согласились с принципами политкорректности. Именно отсутствие в Гарварде серьезного расхождения во взглядах поразило меня больше всего. В Оксфорде были широко представлены все существующие политические убеждения, начиная от революционного марксизма и заканчивая оголтелым фашизмом. Среди небольшой группы из десяти студентов, которые вместе со мной изучали философию, политику и экономику в колледже Брейзеноуз, расхождение во мнениях было куда значительнее, чем во всем Гарварде, вместе взятом. Культурные релятивисты могли сколько угодно верить в то, что студентам предоставляется множество различных перспектив, но в реальности допустимой была лишь одна — культурный релятивизм. [17] Казалось, я нахожусь в Испании XV века, а не в Америке конца XX века.
17
Алан Блум пишет: «Лишь в одном профессор может быть совершенно уверен: каждый студент, поступающий в университет, верит или говорит, что верит в относительность истины. Если это убеждение подвергнуть проверке, результат будет один — студенты этого не поймут. Они так удивляются, что кто-то отрицает очевидность этого убеждения, словно этот кто-то усомнился, что 2 + 2 = 4».
Это сбивало с толку. Откуда такое отсутствие свободомыслия в стране, где свобода слова гарантирована Конституцией? Никакого рационального объяснения! Пока я не открыл для себя Токвиля, который помог мне разобраться в причине сложившейся ситуации.
Алексису де Токвилю было 30, когда в 1835 году вышел первый том его «Демократии в Америке». Потомок знатной французской фамилии, Токвиль рассматривал Америку как достаточно успешный эксперимент демократии и модель общества, каким могла бы стать Франция. Однако его книга пропитана ностальгией по аристократическому обществу из недавнего прошлого Европы, особенно по британскому. Он понимал, что Европе не избежать прихода демократии, но еще не был уверен в ее превосходстве как строя, который должен сменить существующие режимы. Токвиль считал, что самым лучшим демократическим обществом будет то, которое сможет сохранить сильные стороны аристократического общества, и в частности его страстное стремление к независимости, в чем он видел мощнейший оплот против тирании.
В отличие от своих современников Токвиль не приравнивал демократию к свободе. Хотя в Америке свобода сосуществовала с демократией, но всегда была опасность, что тирания зародится внутри демократического общества. В случае с Америкой его не беспокоило, что слишком огромная власть может сосредоточиться в руках правительства, так как он знал, что в Конституции предусмотрены необходимые меры для предотвращения подобной возможности. Нет, опасность исходила от самих людей. Величайшая угроза свободе в Америке была заключена в «тирании большинства».
Токвиль считал стремление к равенству главным критерием демократического общества. И действительно, в основе принципов демократии лежит равенство — только при условии всеобщего равенства закон большинства приобретает смысл. Превосходство большинства объясняется тем, что мнение каждого человека становится значимым. Однако появляется опасность, что большинство использует свое преимущество, чтобы подавить отдельную личность. Токвиль не имел в виду физическое подавление, он был уверен, что в демократическом обществе, по крайней мере в Америке, об этом вряд ли стоит беспокоиться. По его мнению, в большей опасности находились человеческие умы. Стоит большинству высказаться и поддержать одну точку зрения против другой, то кто сможет этому воспротивиться? Ведь, согласно принципам демократии, большинство должно быть право: «Власть большинства столь абсолютна и непреодолима, что если отдельный индивид попытается свернуть с намеченного пути, оно обязано в определенном смысле отказать ему в его правах гражданина и человека». В этом аспекте свободомыслие уничтожается, и единственное мнение, которое позволено разделять, — мнение толпы. Более того, люди постепенно теряют способность действовать по собственному усмотрению. Они становятся покорными и апатичными, скорее ведомыми, чем лидерами.
Именно эту форму подавления Токвиль называл «деспотизмом над разумом» и предупреждал, что уничтожение свободы намного серьезнее, чем насильственная форма деспотизма, характерная для феодального общества:
«Она охватывает общество сетью небольших, но запутанных, детальных и единообразных правил, из-за которых самые незаурядные умы и деятельные натуры не могут найти способ подняться над толпой; она не ломает волю, но смягчает ее, подчиняет и направляет ее; она редко вынуждает к каким-либо действиям, но постоянно им противостоит; она не разрушает, а просто не дает вещам появиться на свет; она не тиранствует, а мешает, компрометирует, ослабляет, лишает, ошеломляет и в конце концов превращает каждый народ в стадо прирученных и трудолюбивых животных, пастухом которого является правительство».