Шрифт:
Единственным техническим сюрпризом для меня было отчетливое дыхание Альберто. Он звучно вдыхал и выдыхал, заставляя легкие интенсивно работать в наиболее яркие моменты, и я подумал, что никогда прежде не обращал внимания на свое ДЫХАНИЕ, — и вся моя спесь тут же улетучилась. Как же я недооценивал его! Думал, что он никто, просто кроткий человек, изредка похваливавший меня и дававший кое-какие советы. Но как я переоценивал себя! Мои эгоизм, безответственность, недоразвитое ощущение собственного «я» были неразделимы. Я не осуждал себя за это. Я был юн. Ничего не делал и был никто. Я не был чудом — Моцартом или хотя бы Эль-Нэнэ.
Когда прозвучала последняя нота, Альберто встал, протянул виолончель дону Хосе и даже не посмотрел на аудиторию. Его не интересовали аплодисменты, он просто сделал то, что умел.
— А теперь — ученик, — объявил дон Хосе. Он подал рукой знак долговязому юноше, который покорно подтолкнул ко мне свою виолончель. Я облегченно вздохнул, поскольку маэстро не спросил, почему я без виолончели.
— У меня свой смычок. — Пока я пытался вытащить его, студенты с интересом разглядывали обтянутый бархатом футляр, а один даже хихикнул.
Я сел и начал играть, как и планировал, — начало Первой сюиты Баха. Правая рука дрожала так, что я даже не мог удерживать смычок перпендикулярно струнам.
— Ему нужна канифоль, — услышал я мамин голос, и сразу несколько рук протянули мне янтарные кусочки. Дрожащими пальцами я взял один из них и приложил к волосу смычка.
И снова мой смычок коснулся струн, но ни от чьих глаз не ускользнуло это безнадежное движение.
— Книга, — произнес Альберто театральным шепотом, имея в виду тот педагогический прием, который не раз использовал на наших занятиях. Он всего лишь напомнил мне о необходимой технике, но в тот момент в комнате началась какая-то суета, и, прежде чем я понял, что случилось, один из учеников протянул толстенный том и вложил его мне в правую подмышку.
— Вот видите! — подал голос дон Хосе. — Я не единственный педагог, который пользуется книгой. — И он кивнул мне: — А теперь вперед! Книга поможет унять дрожание и зафиксирует локоть в нужном положении.
Альберто с противоположной стороны комнаты извиняюще улыбнулся мне.
Прижав руку к телу, я начал играть. Цепочка из восьмушек взлетела и опала, нежно, ровно и ритмично. Меняя струны, я почувствовал, что книга выскальзывает, и зажал ее более плотно. Дрожь унялась, я ощутил теплоту в мышцах, они перестали быть чужими. Я осмелился поднять глаза. Дон Хосе внимательно наблюдал за мной, на лицах студентов читалось снисходительное одобрение, а мама нервно крутила прядь волос.
За окном послышался жизнерадостный крик, и я проклял веселую какофонию звуков в голосе мужчины. Вот пролетела птичка в попытке атаковать бельевую веревку, к которой были прикреплены лозунги протеста, более чем нелепо смотревшиеся в обществе женских сорочек и носков. Несколько пар глаз проследили за птичкой; один из учеников, видимо в первый раз увидевший дамское белье, захихикал.
Я ошибся при переходе на струне ля. Дон Хосе глубоко вздохнул. Я сохранял самообладание, пока мой взгляд не упал на мамину руку. Она перемещалась с шеи на колени, потом в обратном направлении — к головному платку. Я играл меньше минуты, пройдя только четверть пути, начал выстраивать мелодию. Но все закончилось. Она знала, что я сыграл плохо. Наматывая на палец концы платка, она готова была уйти.
Я закрыл глаза и освободил правую руку, обхватившую, как зажим, колодку смычка. В моем сознании возник образ: сверкающий золотом закат, сбегающий вдоль плотины, и над ней колонноподобную статую Колумба, обозревающего не просто бесконечную череду волн, но способного увидеть нечто большее — бесконечность, что скрывается за изгибом земли.
Я расслабился и начал выдерживать восьмушки чуть дольше, не строго математически, изящно продлевая их по мере того, как мелодия шла вверх. Стоило мне чуть ослабить правую руку, как книга выскользнула и с грохотом упала на пол. Со всех сторон послышались вздохи, но я не поднял глаз, а продолжал играть; правый локоть отрывался от моего тела, становясь невесомее с каждым тактом, после того как эта ненавистная книга перестала мешать и запястье уже естественно сгибалось и разгибалось. Смычок двигался сейчас намного легче, подобно тому, как скользит толстая игла через войлок при искусном шитье.
Сюита достигла самого напряженного момента, когда звук обрушивается нисходящей спиралью. Можно было легко утихомирить его, как это делал Эдуардо Ривера, покачивая головой, или даже как Ролан. А вибрато могло получиться нежно дрожащим и всхлипывающим. Однако я продолжал играть с закрытыми глазами, и ноты, немногочисленные и стремительные при соприкосновении пальцев со струнами, наполнялись многочисленными оттенками. Я играл не за деньги и не для чувствительных дамочек — вообще ни для кого, только для себя, в надежде, что смогу избавиться от прежних разочарований и почувствовать вкус свободы непременно здесь и сейчас.
Что было после, я не помню. В памяти сохранились только драматические, разорванные аккорды, которые в финале разрешались в консонанс — на всех четырех струнах, не так, как это принято. В полной тишине я открыл глаза, положил смычок в футляр и вышел из комнаты.
Альберто смеялся, пока мы шли домой, — все семь кварталов:
— Он был в ярости на твою мать. Сказал, она должна была привезти тебя в Барселону на несколько лет раньше, когда впервые проявился твой талант музыканта. А еще, что она почти — почти— помешала воле Бога.