Шрифт:
Больше всего нравится ей осматривать квартиры в старых домах – конец девятнадцатого, начало двадцатого века. Мало их по Москве осталось. Часть реконструировали, значит, только фасад и пощадили так называемые реставраторы, атмосферу же уничтожили безвозвратно. Часть развалилась сама, смотреть слишком страшно на плоды деяний своего века. Поэтому, когда попадаются достойные внимания варианты, надо бросать все дела и идти на разведку.
В подъезде, как положено, смердит. Стены облуплены, лифт заплеван, надписи повсюду разоблачительные детским неустоявшимся почерком, рисунки скверные, впрочем, настолько уже привычные, что и пакостью не кажутся: все гармонично – телесные испражнения на горизонтальной плоскости, душевные – на вертикальной. Вроде и дверь с кодовым замком, а не спастись. Потому что болезнь – внутри. Маленькие жильцы дома самовыражаются. Что видят, о том и поют. Почему-то со старыми домами жильцы особенно безжалостны. До сих пор все отрекаются и отрекаются от старого мира, попирают воспоминания о другой жизни, топчут и топчут и так все давно уже затоптанное.
– Обратите внимание на перила. Ручная ковка, известный мастер, уникальный рисунок, – гнет свою линию настойчивая девушка-риелтор, – лестница мраморная, витражи.
– Так, так, – кивает Анна Николаевна.
Квартира когда-то была великолепным гордым домом приличных людей. При кухне – комната для прислуги, кладовая с крохотным окошком, ватерклозет и душевая для кухарки и горничной. А потом – хозяйские покои. Кабинет, где обсуждались дела с какими-нибудь поверенными, большая гостиная с огромным арочным окном, далее, через коридор, три спальни, просторная ванная комната, туалет.
– Сколько же всего комнат? – поражается гостья.
– По бумагам четыре. Раньше-то было две спальни, одна в три окна – ее разгородили. Комната для прислуги считается подсобным помещением. Хотя до нас, когда коммуналка была, везде жили, даже в кладовке. Квартира на троих максимум плюс прислуга рассчитана, а жило больше двадцати душ. Вот и убили все, что смогли, места живого нет, – показывает свои хоромы хозяйка.
– А вы тут сколько уже?
– Да лет восемь будет. Тетя у меня тут жила. И я с детства, как у нее оставалась, мечтала, как бы я эту квартиру превратила в дворец, все расчистила, поклеила. Вот и съехались. Мы с мужем, отец. Унитазы поменяли, ванную отремонтировали. И – стоп. Муж умер. А папа с тетей лежат.
Женщина открывает дверь комнаты для прислуги, там на крохотном диванчике виднеется восковое личико в платочке.
– Тетя, – шепотом сообщает женщина. – А папа в кабинете. Лежачие они у меня. Вот так и живем. Так что мечты мои поменялись. Убраться отсюда мечтаю подобру-поздорову в однокомнатную светлую квартиру в тихом зеленом районе.
– Да как же в однокомнатную? – ахает Анна Николаевна. – Вас же трое!
– Вы разве не объяснили? – обращается хозяйка к риелторше. – Я же просила, ну сколько можно повторять…
– Да не успела я, – отмахивается та.
– Я буду переезжать… после них. После того, как они…
– Не продолжайте, понятно, – кивает Анна Николаевна, – значит, откладывается на неопределенное время. Позвольте мне невестку сюда привести, узнать ее мнение.
Анна Николаевна все больше склоняется к тому, что съехаться надо с обиженной сыном невесткой и внучкой. Когда-то ей казалось, что они друг друга понимают и откровенны во всем. Потом, узнав правду, устыдилась своего кокетства и пустой болтовни о детских годах своего успешного мальчонки, о его глазках-вишенках, о дрессированных крысах, которых он сажал себе на плечи (получались прямо-таки эполеты с кисточками). И это в то время, когда молодая женщина, оберегая ее, молчала о синяках и ссадинах, полученных в награду от супруга. Хорошенькая у них была дружба – упоенная гордостью свекровь и загнанная в тупик невестка. Ах, дура, дура! Но все же – если б теперь – теперь, когда все известно! – они смогли бы зажить вместе и при этом не маячить друг у друга перед глазами, а по-человечески – и под одной крышей, и врозь – это было бы правильно. Но согласятся ли ее девочки? И осилят ли они ремонт?
Зато, если – да, квартира-то, квартира! И время терпит – ведь какой плюс!
– Так я позвоню, мы на днях подойдем, – воодушевленно обещает Анна Николаевна, – может, заодно занести вам продукты или лекарства? Вы не стесняйтесь, мне это несложно. И живу неподалеку. В любую минуту, если что.
– Спасибо, – шепчет женщина, – вы не думайте, доктор говорит, скоро уже…
– Вариант ненадежный, в смысле времени, – оправдывается риелторша, – зато она хочет однокомнатную и небольшую сравнительно доплату. Вы и в ремонт уложитесь, и еще кое-что может остаться.
Так-то оно так. Но подъезд! Каждый день читать эти лозунги. И перекрытия деревянные. Думать есть над чем.
Между тем обеденное время подошло, можно сделать передышку. Только не забыть купить четвертушку черного к обеду. У булочной давно не виданная картина – коляска детская. Ведь сколько раз им говорят: крадут детей, нельзя оставлять. Находятся все-таки отчаянные. Коляска раскачивается, видно, проснулся младенец, сейчас закричит. Надо быстренько подкачать, а там и мать выбежит, видно, у бедняги совсем положение отчаянное, одно дитя дома не оставишь, а без хлеба не проживешь. Она осторожно, не заглядывая в кузов, чтоб не напугать проснувшегося ребенка, покачивает поручни. Из нутра коляски слышится страшная косноязычная брань: «Пошла вон, карга, уродина, воровка лишайная!» Из-за поднятого колясочного верха тянется к ней длинное взрослое перекошенное уродливое лицо. «Простите, простите», – шепчет она неслышно, голос сел от внезапности, ноги подкашиваются. Не может она теперь идти в теплое магазинное нутро, кто его знает, может, инвалид нажалуется матери, или с кем он там, и они оба примутся ждать ее у выхода, и набросятся вдвоем, один словами, другой с кулаками. Приходится идти в обход, к далекой хлебной палатке.
Дома, в чистой пустой тишине, сердце постепенно успокаивается. Анна Николаевна тщательно моет руки, аккуратно промакивает лицо влажным полотенцем, чтобы, освежаясь, не растягивать кожу. Наливает себе полную миску густого овощного супчика. Что может быть лучше с холода – супчик с круглым черным, еще горячим хлебушком. Чуть-чуть посолить, корочку потереть чесночком. Благодать.
И еще одно дело. Впрочем, так, пустячок, безделица для души. Раз в год, в самый мертвый, а следовательно, и в самый дешевый сезон, отправляется она в путешествие. Вот уже двенадцать путешествий на ее счету. Двенадцать стран, тщательно изученных предварительно, обсмотренных вдоль и поперек по карте, а потом воплотившихся во всей своей все равно неожиданной красе, как к ней себя ни готовишь. Год строгой азартной экономии (все, что подкидывают дети, не тратить, обходиться пенсией, и только) зато в ноябре – две чудесные недели, приключения на каждом шагу, новые лица, запах чужих морей. Она, путешествуя, ведет подробнейшие дневники, каждый раз по толстенной тетради исписывает. Нет-нет, да и заглянет потом, перечитает, порадуется. Внуки когда-нибудь прочтут. Не понравится – выкинут. А может, пример будут брать. Молодость-то прожить нетрудно. Дурацкое дело нехитрое. Ты поди старость проживи, чтоб быть людям интересной, нужной, чтоб самой не скучать.