Шрифт:
– Меня не нашли? – громким шепотом спросил я. – Значит, меня не было среди тех, кто помогал тушить пожар?
– Нет. Ты исчез. Тебя не нашли. Нигде не нашли.
– Но… – Я вдруг онемел. Искал в памяти языки пламени, жар, восьмилетнего мальчика, который потерял маму, звал ее, кричал, плакал… и не находил ничего, ни одного смутного воспоминания. Ни единого.
– Тебя нашли лишь три дня спустя, далеко, на Бастёйене. Ты прятался на сеновале у Кристенсенов, завернулся в шкуры, что лежали в санях. Говорили, что ты был едва жив. Наверное, ты ночью перебежал туда по льду. Слава богу, что не замерз. У тебя на затылке была большая рана, словно на тебя упало бревно. Одна рука сильно обгорела, и рана воспалилась. Много дней, а может и недель, тебя трепала лихорадка, и ты не приходил в сознание. Всю зиму ты пролежал в усадьбе на острове. Тебя там выходили.
Я с удивлением посмотрел на свою руку, шрам… Я всегда думал, что он остался у меня после драки с Нильсом.
– Пробст заплатил им за тебя, не удивляйся… пастор Глоструп, он собрал денег, чтобы помочь и Будель с дочками пережить ту зиму. Будель уехала к своей сестре и зятю, и я не знаю, как в дальнейшем сложилась их жизнь.
Сигварт отпил немного невкусного питья и сморщился.
– Ленсман расспрашивал тебя. Но ты ничего не помнил, ни пожара, ни того, что случилось в ту страшную ночь… и даже того, что было раньше, за несколько дней до пожара, вообще ничего. Не уверен, что ты помнил собственное имя. Пастор Глоструп считал, что тебя надо оставить в покое и не напоминать о случившемся, что тебе лучше все забыть. Ленсман перестал копаться в этом деле. Твою мать похоронили, когда ты еще лежал на Бастёйене в полном беспамятстве. Поэтому ты и не помнишь ее похорон. Ты остался на острове, работал, тебя там кормили, так прошли лето и осень. Кристенсен был хороший мужик. Потом в Хорттен приехали новые хозяева.
У меня странно зашумело в ушах, я хотел поднять руки, но был вынужден за что-то ухватиться, за край топчана, чтобы не упасть, обессиленный, полумертвый…
– О господи, Петтер! – Сигварт быстро сел, схватил меня за плечи, сжал, горько бормоча, что я сам заставил его все рассказать, что он предупреждал меня, говорил, что мне ни к чему это знать.
– И так, – я покашлял, чтобы прочистить горло, – так я вернулся обратно в Хорттен…
Сигварт сел и обнял меня.
– Хватит, Петтер. Не надо больше об этом. Я и так сказал тебе слишком много. – Он прижал мое лицо к своей небритой щеке. – Бог покарает меня за мой длинный язык. О господи, Петтер! – Он качал меня в объятиях, и я вспоминал, как часто это бывало в детстве и потом, когда я был уже подростком, он качал и убаюкивал меня, и мне хотелось, чтобы так было всегда; я почувствовал, как на меня нахлынули воспоминания, что-то растопили и освободили во мне, и это вылилось в слезах, я плакал, плакал, плакал, а Сигварт обнимал меня, гладил по спине и бормотал:
– О господи, Петтер, о господи, что я наделал.
Воскресенье 28 октября
Год 1703 от Рождества Христова
Глава 21
Облака неслись мимо осенней луны, как жирные чайки, ветер рвал волосы и одежду. Он свистел в верхушках деревьев, ломал ветви и швырял их в небо. Внизу, в темноте, стонала и пенилась вода, но я ничего не видел. Осенний шторм налетел неожиданно, пока я сидел у Сигварта, этот не очень-то и сильный шторм предупреждал о том, что нам преподнесут осень и зима. Ветер проникал под одежду, продувал насквозь, и я ощущал себя как дуршлаг. Тем не менее я остановился у высокого ясеня и сел, мысленно снова слушая голос Сигварта. Слушал, как он говорит, что Петрине Олюфсдаттер не сожгли как ведьму, не сгноили в тюрьме как преступницу, что она не была бесчестной мошенницей – нет, она была обычной работницей, которая родила незаконного ребенка. И погибла во время пожара на усадьбе, как многие погибали и до нее. Она стояла у позорного столба, это верно, ее приговорили к этому, как распутную женщину, но после этого она исправилась. Будель и Торд из усадьбы Хорттен взяли ее к себе, хотя она была падшая женщина, и заботились о ней и обо мне. Они оставили ее у себя, несмотря на то что молва о ней прокатилась по всему приходу, сделав Петрине пугалом для всех уважаемых людей. Хозяева Хорттена оставили ее у себя, потому что она была хорошая и работящая женщина, сказал Сигварт, вытащил бутылку и сделал глоток, а потом протянул бутылку мне. Работящая и порядочная, никогда не брала ничего чужого. Выносливая, каких мало, да, пока не начала кашлять…
Кашель. Его я помнил. Глухой, режущий, словно он разрывал ей все нутро. Я сидел под ясенем и вспоминал его, этот кашель, вспоминал, как долго не проходил приступ. Как же этот кашель мучил меня! Все эти годы он был моим единственным воспоминанием. Я сидел у нее на коленях, и она начинала кашлять…
…меня обнимала рука, теплая, ласковая рука, она гладила меня по голове и голос шептал: “Ты хороший мальчик, Петтер, ты мой мальчик”, и мне хотелось протянуть руки и обнять ее за шею, но неожиданно она начинала кашлять. Этот кашель обрушивался на меня, как летний дождь, ее руки разжимались, она отталкивала меня, поворачивалась ко мне спиной, содрогающейся от кашля, вставала и скрывалась за дверью…
В волнении я вскочил на ноги. Я помнил! Что-то во мне освободилось и открыло щель к тому, что было до пожара! Открыло ласковые руки, голос. Меня зашатало, и я, согнувшись от ветра, двинулся по тропинке в Хорттен. “Ты хороший мальчик, Петтер…” Облака то и дело заслоняли месяц, все меркло и быстро тонуло то в сумраке, то в кромешной тьме, я почувствовал, что должен сесть на камень, на камень в углу двора, на котором я писал разные слова, мне надо было передохнуть. “ Ты мой мальчик”, – сказала она.
Ветер стучал в ворота каретного сарая, по двору пронесся и исчез в темноте пук соломы. Ворота сеновала почему-то были приоткрыты. В ту же минуту что-то шевельнулось возле жилого дома, и вскоре красноватая тень, прячущая фонарь под красным плащом, пересекла двор и скрылась на сеновале. Из-за облаков выглянула луна, мороз покусывал мои босые ноги в деревянных сабо. Скрипел снег. Я помедлил в воротах сеновала, схватил вилы, они были ледяные, отворил ворота настолько, чтобы проскользнуть внутрь и затворил их, спасаясь от ветра и мороза. Потом я тихонько прокрался в темноту, где запах сена щекотал ноздри, и вдруг услышал, как кто-то сказал: “Тсс-с!” Я быстро опустился на колени за небольшой телегой, на которой возили сено. Однако никто не вышел искать меня. Голос исходил из свечения за сеном, я наклонился, осторожно подкрался поближе, мне было страшно… и любопытно, от страха я бы непременно обмочился, не помочись я немного раньше; свет стал ярче, послышалось какое-то бормотание, шевельнулась тень, я отодвинул сено в сторону, наклонился, яркий свет фонаря ударил мне в глаза…