Шрифт:
Ерусалимку, изображающую обрезание Иисуса, отличали непререкаемая категоричность, вероломное отклонение от святых канонов, азиатское иконоборчество и прочее — не знаю уж, как сказать точнее, а привез ее дед Тодора Ханымы, высокий горец с серо-зелеными глазами. В селе Старопатица он был единственным паломником. У Тодора Ханымы, которого все называли Аныма, так как в этих краях буква «х», когда она стоит в начале слова, проглатывается и не произносится, например: христиан называют «ристиане», «хлеб» — «леб», «хитрец» — «итрец» и т. д. и т. п., так вот у Тодора Анымы были такие же глаза, как у его деда, паломника, — серо-зеленые, с поволокой, тонущие в полумраке; они очень напоминали глаза северной утки, печальные и властные, окутанные тайной, да и сам Тодор, казалось, всегда чем-то окутан, и лицо его как бы полуприкрыто, словно он хочет доказать, что ему не зря дали такое имя [17] .
17
Ханыма — замужняя турчанка.
Тодор Аныма не кидал беглые взгляды на попадавшиеся ему предметы, как это делает человек слабый, который хочет понять, каких предметов ему следует бояться и какой предмет или животное он должен заставить бояться себя, наоборот — взгляд Тодора Анымы обволакивал предметы со всех сторон; так весной болота обволакивают все предметы на берегах своими испарениями, окрашивая их в болотный цвет; при этом зеленоногая лысуха перестает быть зеленоногой лысухой, а превращается в таинственного водяного духа, бекас перестает быть бекасом, а становится беглой мыслью, внезапно блеснувшей и внезапно исчезнувшей, не оставив в сознании никакого следа, по тростнику проходит гармоничный трепет, подобный трепету женских бедер, водомерка босиком бежит по воде, не намочив ног, — с чем побежит, с тем и вернется. Именно при таких обстоятельствах человек, оказавшийся среди болот, начинает понимать, что болота не только порождают жизнь, но и затягивают, и поглощают жизнь, он сам чувствует, как его окружают со всех сторон, поэтому он подается на шаг или два назад, опасаясь, как бы его не затянуло. Вот таким же образом и Тодор Аныма обволакивал предметы со всех сторон, более того — мне кажется, что таким образом он втягивал их в себя.
Доситей увидел в глубине церкви, за ерусалимкой, локомобиль и Николу Турка в мученически разодранной на груди рубахе, увидел их словно бы издалека, а рядом с ними увидел спину человека, стоявшего перед преисподней.
— Йона! — воскликнул монах. — Откуда ты взялся, Мокрый Валах, как это я тебя не заметил?
Человек обернулся, и Доситей смутился, увидев, что это не Йона.
— Я не Йона, — сказал человек сиплым голосом, — и уж тем более не Мокрый Валах! — Незнакомец откашлялся.
— Извините, — сказал Доситей, — я принял вас за Йону, потому что я жду его, но теперь я вижу, что у вас нет с ним ничего общего… Откуда вы?
Незнакомец согласился с монахом, что у него с Йоной нет ничего общего, сказал, что он ниоткуда или из Софрониева, и почти улыбнулся.
Доситей, еще не оправившись от смущения, разглядывал незнакомца. «Как так — ниоткуда?» — думал он. Незнакомец был одет в темно-зеленый китель и серые брюки-галифе, сильно выцветшие — скорее белесые, чем серые. На ногах у него были здоровенные красные туристские башмаки с задранными носами. Ранний посетитель снял фуражку с красным околышем и остался стоять на фоне преисподней с непокрытой головой. Доситей перестал чесать базиликом свою бороду и заткнул пучок в ухо медного ведерка (латунные кольца, в которые вдевается ручка ведра, называют ушами). Когда он затыкал пучок базилика в ухо медного ведерка, пустая посудина звонко задребезжала, и незнакомец, явившийся ниоткуда и стоявший до тех пор вполоборота, повернулся к монаху лицом. Солнце светило ему в спину, так что монах против света плохо видел его лицо, но зато очень отчетливо видел белесую фуражку с красным околышем, которую тот держал в руках. Вытянутая, остроконечная голова незнакомца была коротко острижена.
Монах спустился с лестницы, позвякивая пустым медным ведерком.
Незнакомец продолжал стоять неподвижно, сжимая в руках белесую фуражку и разглядывая монаха спокойными, но проницательными глазами. Он спросил, какая тут икона подарена Анымовыми, монах указал ему на ерусалимку, и незнакомец, процокав подкованными башмаками, подошел к Иисусу и раввинам. Голос у незнакомца был сиплый, он не отдавался гулко в пустой церкви, а сыпался, точно пепел из очага, бесцветный и серый — такими же обесцвеченными, серо-пепельными или белесыми были и его фуражка, и его галифе; если же сравнивать его голос со здоровенными красными башмаками, можно было бы сказать, что они перемещались очень звучно, гулко цокая металлическими подковками по каменному настилу.
Доситей, вероятно, еще поговорил бы с незнакомцем, так рано зашедшим в монастырь, если б не услышал, как из сушильни для слив подает голос коза. Коза нетерпеливо верещала, напоминая хозяину, что ее пора доить. Монах оставил незнакомца одного перед ерусалимкой, широко распахнул дверь и, весь залитый светом, пошел с медным ведерком по двору в сушильню для слив. «Смотри-ка, — удивился монах, — как же это я обознался, принял этого человека за Мокрого Валаха Йону!»
В сушильне для слив было сумрачно, его обдал тяжелый запах сухого козьего навоза, в сумеречном свете он разглядел большеголовую рыжую козу, коза тоже увидела его и заверещала. Вместе с запахом хлева в ноздри Доситея прокрадывался и легкий аромат базилика — цветок оставил часть своего запаха в его бороде. Монах откинул плетеную дверку, коза нервно топнула и уставилась на него своими желтыми глазами, следя за тем, как он пристраивает медное ведерко.
Ощупав козье вымя, монах, вместо того чтобы ощутить, как оно вздулось, как пульсируют набухшие молочные вены, почувствовал, что в руках у него пустой мешочек. Коза заверещала, пнула и опрокинула пустое ведерко, а потом повернулась всем телом и уставилась на монаха, передвигая во рту сухую соломинку. Доситей обругал монастырское животное почтительными словами, самое обидное из которых было «скотина». Слово это всегда вертелось у него на языке; пчелу, жука, грозовую тучу или застенчивую янтарную букашку — он всё и всех обзывал скотиной, в том числе и козу в минуты раздражения; в хорошие же минуты он тайком, про себя, называл ее монахиней. Несмотря на слабый свет, в одном из углов он заметил ежа-альбиноса.
Альбинос дремал, миролюбиво сложив иголки на спине и боках, и посапывал сквозь дрему. «Ничего не понимаю!» — сказал про себя монах, однако озадаченно пожимать плечами не стал, как это сделал бы на его месте любой другой; так вот, не пожав плечами, он подошел к сопящему ежу и пнул его ногой. Альбинос зашевелился и посмотрел на склонившееся над ним бородатое лицо. Глаза у альбиноса были выпуклые, вишневого цвета, а на солнце они просто торчали и казались темно-розовыми, как зернышки граната. Глаза альбиноса ничего не сказали монаху, и глаза козы ничего не сказали, он только почувствовал, что животные смотрят на него враждебно.