Шрифт:
Трудно было поверить, что в этом обезображенном теле где-то еще теплилась жизнь. Но человек дышал. Василий даже расслышал едва уловимый посвист воздуха, проходившего в ноздри через щели запекшейся крови.
«Вот как по тебе, братуха, наследила война, — мысленно проговорил Василий, глядя на друга, — на самую сопатку железным сапогом наступила».
Себя-то не видел он. А жестокие следы войны значились всюду: и на солдатской во многих местах пропоротой шкуре, и на лице деда-хозяина, и на лице земли, изорванной снарядами, бомбами, на тысячи верст исполосованной окопами; словно бичами хлестали ее, ненаглядную, оставляя глубокие раны на лике ее от Балтийского моря до Черного. И какое же страшное чудище могло придумать столь страшный пир, где убивают, калечат, ломают, жгут, поливая все драгоценной людской кровью! Второй год свирепствует в Европе чума войны, второй год ходит Василий по краю черной пропасти и только впервые сегодня услышал разумные слова крестьянина: «А чем же я сеять буду?» Комариным писком прозвучали эти слова в зловещем гуле войны и были растоптаны кованым немецким сапогом.
Гануся появилась на повети неслышно, как привидение. Может быть, задремал Василий, потому что не слышал, как она ставила лестницу, как поднималась по ней. А подниматься пришлось ей, видимо, не один раз, так как здесь уже стояло ведро с водой, большая глиняная миска, крынка…
— Помыть же вас надо, — сказала Гануся, заметив, что Василий глядит на нее.
Налила в миску воды и, смочив в ней тряпку, стала прикладывать ее к лицу Василия. Горячей влагой отпаривала грязь, потом осторожно протирала сухим полотенцем.
— А ты гарный, хлопчик, — заметила Гануся, перебираясь с миской и тряпкой к Григорию, — почище б тебя помыть, да побрить, да подкормить… Жинка у тебя есть?
— Есть, — ответил Василий. — Где мы?
— Та где ж вы — у нас в сели. Пусто оно, село, ни одной семьи не осталось, кроме нашей. Все уехали, пока не появились тут швабы… Хаты пустые стоят.
— А вы чего ж не поехали?
— Батько наш не схотел. Думал, сеять весной будет, а швабы и хлеб, и коня забрали.
— Слышал я, как они тут с им обошлись. Отца-то, как звать?
— Вовчик, — отвечала Гануся, по крошечке, бережно снимая отпаренную коросту с подбородка Григория, — Донат Вовчик.
— А где нашел-то он нас?
— Там в окопе и нашел. Сено за лесом у него оставалось, немного.
— Ну, спаси-ибо Донату Вовчику, — как-то навзрыд произнес Василий. — Так и загибли бы мы в той траншее… Так ведь найти же еще надо было да на воз затащить как-то.
— Стонал кто-то из вас, он услышал. А там немцы из похоронной команды шатались. Он подозвал одного и сказал, что хочет похоронить вот этих двоих на своем кладбище. Немец не соглашался, тогда батько дал ему дорогой охотничий нож — то подарил ему один русский поручик. Немец и помог поднять вас. Он-то думал, что вы — мертвые…
— Э-э-э, — задумчиво потянул Василий, — вот ведь чего бог-то может. Все он может. Гляди-ка ты, совсем под лопатой у немца были… Никто бы и прислушиваться не стал, бьется ли в тебе сердечко…
— Они крюками покойников стаскивают в яму. Батько-то сам видел.
— Да и у наших, небось, крюки такие имеются, — возразил Василий. — Кому же с мертвецами возиться охота.
Под нежными, добрыми руками Гануси преобразился малость Григорий. Всю спекшуюся кровь и грязь отпарила она и убрала с его лица. Но лоб так и остался фиолетово-черным, и под глазами — темные разводы. Потом напоила она Василия теплым молоком.
— Дак бой-то когда же все-таки был? — спросил он, отвалясь от кружки и обтирая усы заскорузлой ладонью здоровой руки. — Вчерась, что ль?
— Нет, — возразила Гануся и, подделываясь под его речь, пояснила: — еще два раза вчерась.
— Это, выходит, уже почти трое суток с тех пор минуло, как в атаку-то мы пошли… С голоду замрет Гришка, ежели не очухается… Как-то бы влить в его молочка тепленького.
— Я скоро, — сказала Гануся и метнулась, как тень, с повети.
Минуты через три появилась она тут снова. Принесла чайную ложечку и, присев возле Григория, попыталась открыть ему рот. Не получилось. Будто спаяны челюсти у солдата.
— Тута вот, в левом кармане, в шинели, ножик у меня должен быть… Достань-ка, да им попробовай.
Ножик Гануся достала, но сперва прогрела тряпку в горячей еще воде и обложила ею всю нижнюю челюсть. Раза два подержала так, погрела. Потом и лезвие осторожно заложила, повернула его слегка — зубы чуток раздвинула, и вырвался у Григория едва слышный мычащий звук.
Раза три почерпнув из кружки и слив молоко в узкую щель между зубами, Гануся затаила дыхание… Подождав, вылила еще ложечку — горло у Григория судорожно сжалось, качнулось, и первый, самый трудный, глоток получился. Долго сидела она возле него, понимая и радуясь, что жизнь — робкая, угасающая, как свечка на ветру, — пока еще как-то держится в человеке.