Шрифт:
Баба Груня смутилась и уже хотела было рассердиться, но не стерпела, засмеялась тоже.
— Грамотная!.. Это когда все было-то? С тех пор сколь уж раз снег с полей ручьями сбежал… Слава богу, хоть писать до сих пор не разучилась. А ты — стыдить…
Почувствовав себя виноватой, Ленка, как всегда, прильнула к ее теплому боку, погладила лежавшую на колене заскорузлую руку и примолкла. Но долго молчать было свыше ее сил.
— Не стыжу я тебя за ошибки эти, баб Грунь. А вот сами письма вы с бабкой Фаиной составили неправильно. Ну, совсем не так, понимаешь?
— Ну, девка, с тобой не соскучишься! — уже всерьез рассердилась баба Груня. — Ну, что там может быть неправильного, что? И что скучает, и что пропадает совсем одна, и больная вся…
— Это правильно и даже очень жалостливо. А вот что хозяйство в артели разваливается, фермы растащили, половина полей сорняком заросла, а луг кустарником, что мужикам и бабам работы не стало, а председатель не просыхает… Надо ли так?
— Как же не надо, если истинно все до словечка! И хозяйство, и мужики, и председатель… Как посмотришь, так сердце кровью обливается, а ты — не надо, — обиделась за себя и за родную Калиновку баба Груня. — Кабы не Григорий, отец твой, не Алексей Ходоков, не Сергей Черный и еще кое-кто, все бы окончательно рухнуло. Давно бы рухнуло, ан кое-что пока держится. На их горбах.
Дав ей выговориться, Ленка все-таки закончила свою мысль:
— Вы так все расписали, что никто из детей к бабке Фаине никогда не вернется. Кому же захочется туда, где ни хозяйства, ни работы, а одна тоска? А ведь зовет… Жалко мне ее, баб Грунь, и ведь ждать будет сердешная, ждать…
Теперь примолкла и она. Молчали долго и пока молчали, баба Груня перебрала в памяти написанные ею письма, каждое слово в них и под конец горестно, со всхлипом вздохнула:
— Ну да… Две выжившие из ума старухи улестить молодых захотели… А письма, поди, на почте уже?
— Утром по пути в школу занесу.
— Не неси, девка. Заново сочиним. А то ведь и в самом деле… Испугаются еще, не вернутся… До могилы вины своей не замолю…
В тот вечер небо было задумчивое, тучливое, к любованию звездами не располагало. Но они все-таки посидели, высмотрели сколько было можно и разошлись по домам раньше обычного, но, как всегда, довольные друг дружкой.
Весь следующий день прошел для бабы Груни в каком-то счастливом волнении. «Андрейка возвращается», — говорила она себе, принимаясь спешно прибираться в доме, словно долгожданный сын со всей своей семьей должен был вот-вот заявиться на порог. «Андрейка едет!» — то и дело восклицала она, торопливо собираясь к подружке Фаине заново переписывать письма к ее далеким детям. А пришла — не удержалась, первым делом похвастала:
— А ты слышала — мои приезжают! Насовсем переезжают, понимаешь?
Ей казалось, что все в Калиновке уже знают, что ее ждет такое счастье, и очень удивилась, когда Фаина удивленно заморгала своими подслеповатыми глазами и недоверчиво покачала головой:
— И что это им в городу так разонравилось? Еще совсем недавно Катерина сказывала, что ничего живут. Сыновьями величалась.
— При чем тут Катерина? — удивилась в свою очередь и Агрофена. — Катерина — вот она, под боком, не о ней речь.
— А о ком же тогда?
— О сыне, Андрее, что еще в молодых годах на шахту уехал! Соскучился, говорит, по матери, по родной Калиновке, вертаюсь и все.
— Ну да, ну да, у тебя же еще сын есть…
— Есть, кума, есть! Скоро вернется, вместе жить будем.
— Выходит, очень материнское письмо ты ему написала. Раз так проняло. Ты это умеешь…
— Вот и твоим сейчас заново составим, чтоб проняло. Надевай очки, где у тебя бумага, садись…
И письма на этот раз писались легко, складно, где со слезой, а где и с радостью. Нашлось в них место и для материнских воспоминаний, и для уходящего благостного лета, и для красот родимой земли, и для дружных добрых соседей. Что там пьяница председатель и разворованные фермы, ведь все это поправимо, были бы работящие руки да умные головы на плечах. И про то, что церкву решили восстановить, что остановку электричек прямо напротив Калиновки сделали, что земли теперь дают сколько взять хочешь, что газ собираются к каждому дому провести, чтоб как в городе было, — обо всем прописали. А уж в самом конце само собой легло — возвращайтесь, дети, в родной дом, под материнское крыло, неча одним на чужбине бедствовать да унижаться…
На обратном пути завидела почтальоншу, передала ей из рук в руки письма и не сдержалась, похвастала опять:
— А ко мне сын Андрюшенька едет. С семьей. На всегда!
Увидела у ворот Верку Петухову — и к ней. С тем же:
— Слышала? Со всей семьей возвращается. Старший мой, шахтер!
— Это кто же будет, Филипповна?
— Так сын же! Забыла, что ль?
— Счастливая…
Так она обошла половину своей улицы и всем рассказывала, что возвращается к ней ее сын со снохой и внуками. Не в гости едет, а возвращается насовсем, для жизни на родине, и все радовались вместе с ней и называли ее счастливой. Одна Капка Слыкова не упустила случая уколоть в больное место:
— Чего так скоро возвращается-то? Всего лет тридцать ушел большие деньги искать. Все нашел? Теперь тебе везет?
Ну, Капка она и есть Капка, что с нее возьмешь? Не стала слушать ее баба Груня, заторопилась домой, словно родной и многожданный сын уже дожидался ее у ворот.
У ворот, конечно, никого не было, пока не было, но это не огорчило ее, не расстроило ее праздничных чувств. Будут. Непременно будут. И тогда даже эта зловредная Капка прикусит язык и тоже скажет, какая, мол, ты, Филипповна, у нас счастливая!