Шрифт:
Произошло же следующее. Пришедший к власти на французских штыках президент при малолетнем короле — Кавур — отучал теперь страну от каких-либо демократических и республиканских устремлений. Многие из былых сподвижников Мадзини устремились теперь к буржуазному предпринимательству. Сам он был объявлен вне закона. И даже славный Гарибальди, по сути, — в почетной отставке.
В также не по легенде серых глазах Мадзини — горечь. В который уже раз за последние десятилетия после стольких провалов налаживалась сейчас его сподвижниками сеть тайных обществ в Италии. После разгрома Римской республики организация истекала кровью. Безусловно он будет участвовать в герценовских изданиях, они союзники по сути, по душе!
Но с одним условием, добавил он.
Герцен затем (помня бывшую у него когда-то подобную ситуацию с Грановским) с трудом подбирал возражения, которые бы не задели его:
— Пропаганда идеи богоискательства возможна для русской типографии только в наиболее общей форме — как мотив накопления культуры, духовности.
— Брат, мы разойдемся покуда, — сказал Мадзини.
(Всегдашнее его обращение ко всем: «брат» и «сестра»…)
В итальянском клане в Лондоне, знал Герцен, год за годом неизменно ждали возвращения эмиссаров, посланных с тайными заданиями и планировались высадки десантов. Или, может быть, кинжальный удар что-то решит… Исступленно, упорно ждали вестей и перемен.
А вот еще две заметных фигуры, отчасти знакомые Герцену по Парижу, — лидер французских социалистов Луи Блан и глава республиканцев в бывшем национальном собрании Огюст Ледрю-Роллен. Казалось бы, возможны ли более непохожие люди? Одного трудно представить себе без свиты и словопрений, второго — вне его апартаментов, гурманства и почти поместного уклада; впрочем, оба тяготели к митингам.
Герцен же не любитель выступать. И это вызывало недоумения. И прежде был не слишком склонен к тому, теперь же перемены, произошедшие в его темпераменте, делали его в публичных выступлениях скованным и порой не вполне убедительным. О нем стали говорить: «Герцен все же кулуарен…» Что расценивалось в здешних кругах почти как «бессилен» и «невлиятелен». Однако Александр Иванович говорил себе: лишь бы не безмыслен! Он не любит клубных и уличных толковищ при двух десятках задержавшихся торговцев и извозчиков, с коллективными галлюцинациями на темы политических побед и выявления шпионов.
На днях на митинге в районе Уркуард он наблюдал, как в очередной раз предавались этим занятиям. Агентом был объявлен один удавившийся от голода серб, благо уже не мог оправдаться. За него, казалось, вступился массивный человек с пухлым, но словно бы восковым лицом. (Герцен не сразу узнал мсье Роллена, так тот постарел в изгнании, но энтузиазма у него еще прибыло.) Он поправил обвинявшего в том смысле, что умерший был действительно человек странный и если не подкупленный масонами, то находился под влиянием лица, работающего в пользу России, — таков Мадзини! Явный шпион также и Бакунин, но он, слава богу, теперь в Алексеевской равелине.
То был всегдашний бред эмиграции…
Люди из его клана не смели ему противоречить. Участвовавшие совместно с ними в митинге в защиту Польши (начали с этого) социалисты из круга Блана дополнили перечень агентов новыми именами. Хваталась за голову затесавшаяся в толпу горничная в чепце. Эмигранты улыбались. Кто-то возмущался.
Колоритен был Ледрю-Роллен на трибуне, похожий на какого-нибудь подлипского барина, указующего в мечтательстве: там, где нынче сад, вырыть пруд, а девке Маланье играть на театре гречанку!
Но едва ли не эффектнее он дома. Герцен был узнан и обласкан им. Удивление вызывало лишь то, что гость не намеревался приобщиться к его свите. Ледрю-Роллен слегка важничал. Его вообще увлекали роли. В том числе и положение республиканского лидера в революционном Париже в недавнем прошлом. Исправно подписывались им тогда приговоры и соглашательские законопроекты, затем последовали его запоздалые парламентские разоблачения 49-го года, когда реальность наконец пробилась в его сознание.
«На революцию» им была потрачена жизнь и собственное состояние, дай ему бог и впредь не знать, насколько напрасно. Вовремя не сошел со сцены — теперь же почти смешон… Остался, впрочем, у него вкус к жизни и бодрость, размах.
Он протянул гостю бокал вина, в котором плавали ягоды земляники:
— Прекрасное бургундское! Следует брать в Лондоне только у тосканца Бертеля, — искренне рекомендует эмигрант и патриот Роллен!
Общность своих и герценовских взглядов он видел вопросом самоочевидным:
— Видите ли, мы с вами совершенно одного мнения — революция может прийти единственно из Парижа! Перспективная также страна — Турция, группа добровольцев отправилась туда строить коммуну. Странно, что вы не в курсе насчет Турции… Ни для кого не вредным образом можно достигнуть… Для революции же в Париже нам нужны сейчас, увы, несколько сот тысяч франков. Проклятое безденежье!
— Позвольте, у столь богатой нации?..
— Вы говорите сейчас об экономических теориях, в то время как я о своем предвидении!
Предвидение его заключалось в том, что скоро все в Париже изменится — он видел во сне птицу с оливковой ветвью в клюве.
Услышанное было совершенно непонятно… А впрочем, заключил Александр Иванович, являлось частью идеологического ритуала. Мистический тон тут необходим, иначе бы все выглядело откровенно убого.
Герцен выбрался заполночь из его апартаментов с восточными диванами и коврами до полуобморока распропагандированным, словно бы нуждался в том. Ледрю-Роллен держался зазывно, как безудержно оптимистично звучит все умозрительное. Видимо, ста тысяч, «необходимых на французскую революцию», не шутя ждали от Александра Ивановича. Безмерно переоценивая его состояние.