Шрифт:
Родион растерянно обернулся и посмотрел на ребят, словно просил у них помощи, — он не имел права отвечать за всех сразу.
Ребята тоже молчали, но не потому, что размышляли над ответом, — просто в этот странный миг, в этой продутой ветрами палатке, где каждая вещь как бы отделяла прошлое от настоящего, вся их жизнь, впервые схваченная целиком, обрела какой-то вещий высокий смысл, и они застеснялись его, потому что смысл был реальным.
— Я думаю, за нами дело не станет, — произнес Большаков и сурово обвел взглядом притихших солдат. — Ребята на Даманском смогли, и мы сможем в случае чего.
— Только я б хотел драться с врагом врукопашную, — хмуро отозвался Ларин, и ноздри его слегка вздрогнули. — Я должен врага видеть, чувствовать. Вот он, гад, с ручками и ножками. А ракетами и химией воевать скучно, обидно. Букашкой сам себе кажешься, червяком. То ли дело при Дмитрии Донском и Александре Невском! Красиво, мужественно, честно. А тут какой-нибудь наркоман, дохляк заграничный, случайно нажмет на кнопку — и пол-Европы к чертовой матери. Тоже мне геройство.
— Дело не в мечтах и не в атомных ракетах, Ларин, а в том, какие идеалы стоят за ними, — сочувственно улыбнулся замполит, взволнованный словами Большакова, словно тот оправдал какие-то его тайные надежды: ведь это он, Сайманов, настоял на том, чтобы назначить Большакова замкомвзвода.
— А я Ларина понимаю, — вступился Цветков. — Его эстетика войны, если можно так выразиться, хотя и груба, первобытна, но благородна.
— Человечеству надо было остановиться на нашей стопятидесятидвухмиллиметровой гаубице, — вздохнул сержант Бархатов, — Нет ничего прекрасней артиллерии. И звучит-то как! Словно музыка. Не зря ее прозвали богом войны. Неужто пушка вышла из моды? Ребята из ракетного дивизиона посмеиваются над нами.
— Война так же многообразна, как и мирная жизнь, — ответил начальник штаба. — Одними ракетами нельзя воевать. На некоторых участках войны, мы, артиллеристы, незаменимы так же, как и пехота. Но успех в бою всегда решал солдат, степень его любви к Родине и личного мужества… — Майор замолчал и задумался, потом вскинул голову и опять посмотрел на ребят сурово и грустно. — Я вот гляжу на вас и вспоминаю свою юность. Я остался без матери в первый год войны. Мы тогда жили в украинском местечке Дубно на Полесье. В одну из бомбежек погибли моя мать и сестра. Я успел нырнуть под перевернутую долбленку и спасся. Меня приютила соседка. У самой четыре рта, и я пятый. Вскоре я убежал от нее, решил искать отца. А где его найдешь? По всей Украине блукал, где только не ночевал, всего натерпелся и нагляделся. В Киеве меня подобрала какая-то женщина. Я сидел у нее во дворе под тополем и думал о смерти. Сил уже не было. Она меня привела в дом, умыла, накормила, и я остался жить у нее. У женщины еще была дочка Вера. Теперь она моя жена. Когда нас эвакуировали на Урал, отец разузнал откуда-то мой адрес и писал мне письма, каждую неделю. В сорок третьем мне исполнилось восемнадцать, и я отпросился на фронт. Воевал в артиллерии. Однажды наш полк проходил недалеко от тех мест, где я жил до войны. Уговорил я комбата отпустить меня в Дубно на пару часов. Нашел я ту хохлушку, соседку. Она чуть в обморок от радости не упала. Думала, что я погиб. У самой двое ребятишек подорвались на мине. Первым делом она стала расспрашивать про отца, жив ли он, где воюет? Я молча вынул из нагрудного кармана гимнастерки пачку писем и похоронку, которую получил накануне отправки на фронт, ровно за неделю. Я наугад прочитал ей некоторые письма. Она кусала пальцы и вздрагивала плечами, потом но выдержала, обхватила мои колени руками и заголосила. Я пулей выскочил из хаты и быстрее в полк. Никак не мог дождаться очередного боя. Тоже рвался врукопашную…
Наступила тревожная пауза, которую усердно заполняло уютное потрескивание поленьев в печке. За дальними сопками тяжело и печально ухнуло орудие, все невольно вздрогнули и застеснялись своего испуга.
— Вот кого ненавижу, братцы, так это фашистов, — внезапно загорячился Большаков. — И вроде в глаза их живьем никогда не видел, рылом к рылу не сталкивался, а все равно, как подумаю о них, так нутро от злости переворачивается. Помню, в детстве мы с пацанами с утра до вечера играли в войну. Меня в игру принимали только с тем условием, если я буду «фашистом». Они считали, что у меня рожа подходит для этого. Никто фашистом быть не хотел, и я тоже отбрыкивался. Дело до драки доходило. Вчера нам зарубежный киножурнал показывали. Опять длинноволосые сопляки на свастику молятся. На что же они рассчитывают, товарищ майор? Россию вон сколько тыщ лет пытались на землю повалить. Всякие там турки-шведы. Ни хрена не вышло. А теперь мы вон какой кулак. Один Махарадзе чего стоит, — засмеялся Большаков и дружески хлопнул ефрейтора по плечу. — Поглядел я вчера на этих шизофреников и плюнул от злости. Костлявые, волосатые — тьфу! Да я б с любым один на один. На кулачках.
— Если б они знали, что в артполку во взводе управления второго дивизиона служит старший сержант Большаков, они бы, конечно, распустили свою фашистскую организацию, — улыбнулся начальник штаба, ласково и внимательно разглядывая замкомвзвода.
У Родиона вдруг мелькнула счастливая мысль.
— А вы сохранили письма вашего отца, товарищ майор? — спросил он и смутился: идея была неожиданна для него и хороша сама по себе.
Очевидно, его мысль перехватил и начальник штаба, потому что вдруг с удивленной улыбкой переглянулся со старшим лейтенантом Саймановым.
— Эти письма всегда при мне, Цветков. Они и сейчас в полевой будке, в планшете. За ними уже три года охотится корреспондент окружной газеты. Прямо на коленях вымаливает. Я ему не даю. Больно разбитной он, эффекта жаждет. Вы бы хотели почитать их, Цветков?
— Да. Если можно. У меня идея возникла. Я хотел бы организовать в дивизионе вечер двух поколений. Форма, правда, избитая, но содержание будет новым. На этот вечер мы пригласим вас и командира полка. Он ведь тоже фронтовик. Наши солдаты зачитали бы вслух письма вашего отца. Было бы здорово. Представьте: палатка, тусклый свет лампочки, за слюдовым окошком воет забайкальская вьюга, а в палатке звучат живые письма с минувшей войны. В конце мы бы все вместе спели «Землянку». Товарищ старший лейтенант отлично играет на гитаре. Ну как?
— У вас есть комиссарская жилка, Цветков, — одобрил начальник штаба.
— А он теперь за комсорга. Замещает на время сержанта Седых, — радостно спохватился замполит дивизиона, словно это ему комплимент сделали.
— Баранцев не пишет вам? Вы, кажется, друзьями были, — хитро прищурился майор, и Родиона удивило такое неожиданное переключение разговора.
Фамилия ефрейтора принесла с собой какую-то забытую горечь, по эта горечь острей выявила теперешнюю радость. Почему-то именно мысль о Баранцеве окончательно закрепила в его душе ощущение неслучайного счастья, в истинности которого он уже не сомневался. Вспомнился тот последний день, когда они прощались с Баранцевым. Ефрейтор был необычно взволнован, замкнуто суетился и старался увильнуть от нахлынувших расспросов и поздравлений, словно стыдился чего-то. Ему полдня оформляли документы в штабе полка, и он нервничал, злился, усиленно делал вид, что ему некогда, и ребята с грустной обидой следили за ним со стороны. Наконец ему выдали документы. Торжественно-бледный он вышел из каптерки, сжимая в руках дембельский чемоданчик, остановился посреди казармы и задумчиво огляделся: вот здесь он оставляет — а может, забирает с собой? — триста незабываемых дней своей жизни. Выстроившиеся позади него солдаты второго гвардейского дивизиона молчаливо наблюдали за ним. Баранцев послушно обернулся к ним и хотел сказать что-то прощальное и доброе, но не успел: дежурный по третьей батарее младший сержант Данелия опередил его знакомым до боли властным криком: «Тревога! Посыльные, за офицерами!» И тогда солдаты, потянувшиеся было к Баранцеву, чтобы пожать ему на прощанье руку, брызнули в разные стороны. Баранцев, растерянный и чужой, стоял посреди казармы, уже непричастный к тревогам своего дивизиона, — никто не обращал на него внимания. Но разобрав приборы и автоматы, на бегу застегивая верхние пуговицы шинелей, солдаты все же не забыли похлопать его по плечу и крикнуть у самых дверей: «Извини, Дима. Дела. Счастливого пути! Не забывай!» Баранцев подавленно и тускло улыбался, машинально кивал головой и не переставал искать кого-то глазами. Вдруг к нему подбежал Цветков, и ефрейтор радостно вспыхнул, поставил чемоданчик на пол.
— Я тебе письмо напишу. Только ты ответь. Не побрезгуй.
— Отвечу. Иди. Тебя ждет машина.
В эти последние секунды, цена каждой из которых стремительно вырастала, хотелось им сказать друг другу столько всего, что слова бестолково перепутались в душе, и тогда они вдруг с тоской поняли, что расстаются навсегда.
— Прощай, Цветков. Вряд ли мы уже свидимся. Для этого надо быть друзьями.
— Ты прав. Прощай. И не обижайся на меня.
— Пиши мне, слышишь?