Шрифт:
– Хи-хи-хи! – отозвалась мадам Ортанс, и лицо ее разрумянилось.
– Почему ты смеешься, мадам? – спросил я, остановившись, чтобы перевести дух и измыслить новую ложь. – Почему ты смеешься? У меня уже слезы на глаза выступили.
– Если бы ты знал… Если бы ты знал… – проворковала она, заливаясь смехом.
– Что?
– Крыльями безбожник называет ноги. Так он их называет, когда мы остаемся наедине. Стало быть, чтобы крылья наши сомкнулись… Хи-хи-хи!
– Послушай, что он дальше пишет, мадам, тут еще и не такое будет… – Я перевернул страницу и снова сделал вид, будто читаю: – «Сегодня проходил я мимо цирюльни. Как раз в ту самую минуту цирюльник вылил на улицу таз с мыльной водой, и вся улица наполнилась благоуханиями. Я снова вспомнил мою Бубулину и залился слезами. Не могу больше находиться вдали от нее, хозяин. Я с ума сойду. Я даже докатился до того, что стал стихоплетом. Позавчера мне не спалось, так я сел и сочинил песенку. Прошу тебя, прочти ей: пусть знает, как я страдаю!
О, если бы мы встретились на улочке с тобою,На улочке не узенькой, чтоб наша страсть вмещалась!Пусть режут на куски меня, на мягкий фарш измелют,Но все равно к тебе одной прильнут мои костяшки!»Мадам Ортанс все слушала, полуприкрыв осоловелые глаза, слушала и изнывала в истоме. Она сняла с шеи ставшую вдруг слишком тугой ленточку, оставив морщины на свободе. Мадам молчала и только улыбалась. Чувствовалось, что мысли ее странствовали радостно и счастливо где-то очень далеко, по неведомым морям.
Был март. Свежая зелень, красные, желтые, лиловые цветы, прозрачная вода, на поверхности которой кричали и соединялись в пары белые и черные стаи лебедей. Белые – самки, черные – самцы, с пурпурными раскрытыми клювами. Блестящие зеленые мурены появлялись из воды и совокуплялись с большими голубыми змеями. Мадам Ортанс снова была четырнадцатилетней девочкой, танцующей на восточных коврах в Александрии, Бейруте, Константинополе, а затем – на блестящих корабельных паркетах на Крите… Это она уже путала, не помнила. Все представлялось ей единым целым, ее упругие груди вздымались, берега содрогались.
И вдруг, во время танца, берег заполнили корабли с золотыми носами, с пестрыми шатрами на корме, с шелковыми знаменами. С кораблей все спускались и спускались паши со вздыбленными золотыми кистями на красных фесках, могучие беи-паломники с драгоценными обетными дарами в руках и безусые грустные сыновья беев. Спускались адмиралы в блестящих треуголках и морячки в чистеньких матросках и широких, трепещущих на ветру бурными складками штанах. Спускались юные критяне в голубых суконных шароварах и желтых сапогах, с черными повязками на головах. А самым последним спускался Зорбас – огромного роста, истощенный от любви, с широким обручальным кольцом на руке и с венком из цветущих ветвей лимона на седых волосах.
Спускались с кораблей все мужчины, которых знала она в своей многопревратной жизни, – все, совершенно все, никто не был забыт. Даже старый лодочник, горбун с шамкающим ртом, который однажды вечером повез ее на прогулку по морю вокруг Константинополя, а когда стемнело и никто их не видел… Все, все спускались с кораблей, а позади их все совокуплялись мурены, змеи, лебеди.
Мужчины спускались и совокуплялись с ней, всем скопом, словно влюбленные змеи весной, что блестят, поднявшись все вместе и шипя на камнях. А посреди этого скопа – белоснежная, совершенно нагая, вся в поту, с приоткрытым ртом, с острыми зубками, неподвижная, ненасытная, со упругими грудями шипела мадам Ортанс, и было ей четырнадцать, тридцать, сорок, шестьдесят…
Ничто не пропало, никто из любовников не умер, и все они воскресали во всеоружии на ее увядшей груди. Словно мадам Ортанс была огромным трехмачтовым фрегатом, а все ее любовники – все, что были за сорок пять лет службы, – вскарабкались на нее, заполнив трюмы, фальшборт, ванты. И вот она отправилась в плавание – тысячекратно продырявленная, тысячекратно законопаченная, стремящаяся к многожеланной гавани – к браку. Зорбас принял тысячи обличий – турецких, европейских, армянских, арабских, ромейских и, обнимая мадам Ортанс, держал в объятиях все это нескончаемое священное шествие…
Вдруг до старой русалки дошло, что я прекратил чтение, видение резко оборвалось, и она подняла перегруженные веки.
– И ничего больше нэ пищет? – жалобно пробормотала она, облизываясь с наслаждением.
– А чего ты еще хотела, мадам Ортанс? Разве сама не видишь: все письмо только о тебе. Вот, смотри, целых четыре листа. И вот еще сердце здесь, в углу, – Зорбас его сам, своей рукой нарисовал. Смотри, как его насквозь пронзает стрела – любовь. А чуть ниже – два голубка целуются, и на крыльях у них совсем крохотными буковками, которых даже не видно, написаны в обнимку два имени красными чернилами: Ортанс – Зорбас.
Не было там ни голубков, ни букв, но глазки нашей старой русалки совсем осоловели и видели только то, что желали.
– И ничего больше? Ничего? – спросила она неудовлетворенно.
Все это – крылья, мыльная вода из цирюльни, голубки – было хорошо и свято, но оставалось только красивыми, пустыми словами, а практичный женский ум желал чего-то другого, более осязаемого, более надежного. Сколько раз в жизни своей мадам уже слышала эти возвышенные слова! И какой вывод она из этого сделала? После стольких лет напряженных трудов она оставалась ни с чем.