Шрифт:
– И ничего больше? – снова, жалуясь, пробормотала мадам. – Ничего?
Она смотрела мне в глаза как загнанная лань. Мне стало жаль ее, и потому я сказал:
– Пишет он и еще кое-что, очень важное, мадам Ортанс. Я это под конец приберег.
– И что же?.. – произнесла она, еле дыша.
– Пишет, что по возвращении сразу же бросится к твоим ногам и будет слезно умолять обвенчаться с ним. Сил у него уже больше нет. Желает сделать тебя своей женушкой – мадам Ортанс Зорба и никогда больше не расставаться с тобой…
И тогда из растроганных глаз потекли слезы. Вот наконец огромная радость, вот пристань, вот страсть всей ее жизни! Успокоиться, лечь на почтенное ложе, наконец-то!
Она утерла слезы.
– Хорошо, – сказала мадам с аристократической снисходительностью. – Я согласна. Только напиши ему, пожалуйста, что здесь, в селе, нет свадебных венков – пусть привезет из Кастро. И еще пусть привезет две белые лампады с розовыми лентами. И еще пусть не забудет про конфеты на свадьбу – пусть возьмет получше, с миндалем. И купит еще белое подвенечное платье, шелковые чулки и атласные туфельки. Напиши ему, что простыни у нас есть – их привозить не надо. И кровать есть.
Мадам разобралась с заказами и уже поручила их исполнение мужу. Затем она поднялась, приобретя нежданно величественный вид замужней женщины.
– Хочу сделать тебе очень серьезное предложение, – сказала мадам и взволнованно замолчала.
– Говори, мадам Зорба. Я весь к твоим услугам.
– Зорбас и я симпатизируем тебе. Ты не скряга, не посрамишь нас. Кумом будешь?
Я вздрогнул. Была когда-то в нашей семье служанка – Диаманто, старая дева, возрастом более шестидесяти. Она уже слегка умом тронулась из-за своей девственности, была раздражительная, засохшая, без бюста, усатая. И полюбила Диаманто Мицоса, сына бакалейщика из нашего квартала – засаленного, упитанного безусого крестьянского парня. «Когда ты наконец возьмешь меня? – спрашивала она его каждое воскресенье. – Возьми меня! Как ты еще сдерживаешься? Я уже не могу!» – «И я уже не могу, – отвечал лукавый бакалейщик, ублажавший ее, чтобы не потерять клиента. – И я уже не могу, Диаманто, но потерпи еще немножко. Подожди совсем чуточку, пока и у меня усики вырастут…» Так шли годы, а старая Диаманто все ждала. Страсти успокоились, головная боль утихла, горестные, не знавшие поцелуев губы научились смеяться. Она стала лучше стирать одежду, реже бить тарелки и больше не передерживала еду на огне. «Кумом будешь, хозяин? – спросила она меня тайком как-то вечером». – «Буду, Диаманто», – ответил я, а у самого горло свело от горечи.
Кумовство это было для меня очень скорбным, и потому, услышав такое же предложение от мадам Ортанс, я вздрогнул.
– Буду, – ответил я. – Клянусь честью, мадам Ортанс…
– С этого момента, когда мы будем одни, можешь называть меня кумой… – сказала мадам и гордо улыбнулась.
Она поднялась, поправила выбившиеся из-под шляпки букли, облизала губы и сказала:
– Спокойной ночи, кум! Спокойной ночи! Ах, поскорее бы свидеться с ним…
Я смотрел, как она удаляется, покачиваясь и изгибая старушечью поясницу с кокетством девочки. Она прямо-таки летела от радости, а ее старые растоптанные туфельки оставляли глубокие следы на песке.
Не успела мадам скрыться за мысом, как на берегу раздались дикие крики и плач.
Я вскочил и бросился бежать. У другого мыса женщины голосили, словно оплакивая кого-то. Я поднялся на скалу и посмотрел вдаль. От села торопливо шли мужчины и женщины, за ними с лаем бежали собаки, несколько всадников скакало впереди, густым облаком поднималась пыль.
«Какая-то беда приключилась», – подумал я и стал быстро спускаться к мысу.
Шум нарастал. Солнце уже закатилось, несколько розовых весенних облачков неподвижно застыли в небе. На смоковнице архонтовой дочки появилась новая зеленая листва.
Вдруг передо мной выскочила мадам Ортанс. Она бежала назад, растрепанная и запыхавшаяся. Одна туфелька слетела у нее с ноги; держа туфельку в руке, мадам бежала и плакала.
– Кум… Кум… – закричала она и чуть было не упала на меня, но я поддержал ее.
– Почему ты плачешь, кума? – спросил я и помог ей надеть растоптанную туфельку.
– Я боюсь… Боюсь…
– Чего?
– Смерти.
Она учуяла в воздухе запах Смерти и испугалась. Я взял ее за дряблую руку, но старушечье тело дрожало и сопротивлялось.
– Нэ хочу… Нэ хочу… – завизжала мадам.
Бедняга боялась приближаться к месту, где побывала Смерть. Чтобы Смерть не увидела и не запомнила ее… Как и все старики, наша злополучная русалка пыталась спрятаться в траве, став зеленой, или припасть к земле, став темно-коричневой, чтобы Смерть не распознала ее. Она втянула голову в свои пухлые сутулые плечи и дрожала.
Мадам поплелась к маслине, ее залатанное пальтишко раскрылось.
– Укутай меня, куманек, – просила она. – Укутай меня и уходи.
– Тебе холодно?
– Холодно, укутай меня.
Я укутал мадам как можно тщательнее, чтобы ее нельзя было распознать на земле, и ушел.
Вскоре я уже подходил в мысу. Рыдания слышались все явственней. Передо мной пробежал Мимифос.
– Что случилось, Мимифос? – закричал я.
– Утопился! Утопился! – ответил тот, не останавливаясь. – Утопился!
– Кто?
– Павлос, сын Маврантониса.
– Из-за чего?
– Вдова…
Голос его утонул в шуме. В мрачном воздухе, где замерло слово, возникло трепетное, опасное тело вдовы.