Шрифт:
Читала запоем Максима Горького, всего Пушкина, порой даже не зная, что это Пушкин, и никто не заглядывал в душу… «Русское богатство» отчим запрещал, книжки… Но бессистемно глотала все, чем полнился «демократический» рынок умирающей России – «Овод», Гарин-Михайловский, Мопассан…
Отчим – Кондрат Михайлович, «мещанин», через неделю после свадьбы был взят на германскую, ранили его там. Мужик был крутой, православный. Учиться не давал, чуя неладное. Остался при своем и до самой смерти в 1960-м…
Вечерами за вязанием бабуля часто пела старые фабричные песни и романсы, читала много стихов, часто не зная авторов, рассказывала истории из книжек с выдранными обложками, из старых календарей. Слуха у нее не было, голоса толком – тоже» но память была отменная, а что заставляло таять– это необычайная, девическая какая-то чистота восприятия мира и переживаний.
Через много лет я нашел в архиве записи разговоров крестьян, служивших когда-то в Петербурге и читавших на память целые поэмы. Они говорили: «Господин сочинитель Пушкин», помня его живым.
Так же, уважительно и непосредственно, как о дальних старших родственниках» бабуля рассказывала о Сурикове и Суворове, о Чехове, живавшем в Сумах, и о местных богатеях, о Петре I и о прабабке Домне (Домахе) Тараченко. Для нее крепостной сапожник Карп, мой прапрадед, «клубникой пах», и она, женщина небогатая, наняла рекрута, когда Карпа хотели забрать в солдаты.
Прабабка, Дарья Карловна Гончаренко, в начале века вышла замуж за Андрея Анисимовича Мельникова. Это был слесарь высокой квалификации, работал по найму в разных городах, «ходил в шляпе», много читал, особенно «стихи про бедность», В 1904 году, когда родилась бабуля, он работал на корабле в Севастополе. Дочь и крещена была в корабельной церкви. Умер Андрей Анисимович 37 лет от туберкулеза уже в Сумах. Второй муж Дарьи Карповны, суровый Кондрат, хороня жену в 1953 году, сказал с тяжким вздохом: «Сорок лет как сорок дней!» Она умерла легко – враз, на кухне. В любви и покое.
«Старая жизнь» хранилась в бабулиной душе как драгоценная шкатулка, словно кокон со спящей личинкой-отрадой, которую можно лелеять, но которой неудобно гордиться – ничем выдающимся не отличается, но особенность ее – единственная в своем роде, своя, родная, выстраданная.
Так и жила десятилетиями, пока живы были наши бабули» подлинная Россия в ее светском аскетизме – без упражнений в богомыслии, но подвизаясь в добродетели. Миллионы и миллионы житейских живых мирков ее гасли и умирали, но многие и сохранялись, чудным образом связанные между собою и образующие под покровом Богородицы некий особый покров русской жизни. И всякий прорыв этого духовного озонового слоя над нашей землей приносит омертвение, ной всякий дремлющий живой мирок может дать жизнь целому миру, неведомо как сказаться в будущем. Ведь все было так недавно…
Когда родился прадед, барин сказал: «Иванов-дураков много, пусть будет Дмитрий». Завел прадед, свою кузню, развернул каретную мастерскую. Был свой выезд. Потом, после революции, «прожились», мягко определила бабуля. В 1933 году Дмитрий Андреевич Зайцев, не дожив до восьмидесяти, умер от голода. Его брат– все-таки Иван – до революции служил в банке, ночами философов читал, что-то сочинял и в том же 1933-м умер «от гордости». То есть тоже от голода. Он скрывал свое положение, ходил в котелке и костюме «с иголочки», со щегольской тросточкой в руках. И вот, наконец, присел на скамейку – и больше не встал. Еще один брат – Николай – голод пережил как младшенький, но замкнулся в себе и аж до 1976 года играл в духовом оркестре.
Из всего разветвленного древа нашей простецкой родни никто никогда не сидел в лагерях, никто не был репрессирован. Воевали, выпивали, трудились немыслимо, – и словно ждали. Чего вот только? «Коммунизма»? Нет. Чего-то более родного, более одухотворенного, что, возможно, проклюнется вдруг… Не имею права говорить за предков, знаю только одно: жизнь их была осмысленной и далекой от растительной, каковой она является ныне в других землях и каковой ее пытаются представить запутавшиеся в цитатах интеллигенты, политики и прочие публичные мужчины.
Впрочем, «репрессия» в семье была: однажды дед Арсений (сын Дмитрия-каретника) проспал смену – и ему пришлось отработать ее ночью.
Арсений Дмитриевич Зайцев с 1924 года и до самой смерти проработал на одном заводе. Худенький востроносый человек с большими печальными глазами, зимой в строгом пальто – одном на всю жизнь, летом – в чем-то типа френча, – трудно поверить, что он четверть века трудился в самом тяжелом цехе – чугунолитейном. Четверть века, включая войну и эвакуацию завода.
Бабуля с двумя детьми жила в Чирчике, в Узбекистане. Там вытягивала 5-летнюю мать из малярии, сына оберегала от туберкулеза. Во время дальних пеших походов за колосками застудила ноги в ледяных арыках – они, изуродованные, беспокоили ее до самой смерти.
Только после смерти бабули узнал я, что с 1937 года они с дедом фактически не жили как муж с женой. У деда была зазноба, но семью он не оставил – бабуля же стерпеть этого не могла…
Он работал в дымном цехе, а дома писал картины. Молчал и писал картины, которые иногда даже продавали. Я запомнил одну из копий – «Апофеоз войны» Верещагина. Ее дед написал, будучи тяжело больным. После бабуля уже носила его на руках, как ребенка, – так он иссох… Я появился только через восемь лет после смерти деда, вся память о котором осталась лишь в картинах да именных часах «За доблестный труд»…