Шрифт:
Подумать только, еще неделю до того жизнь Кате казалась сухой и пустопорожней. Хотелось плакать при мысли о том, что молодость проходит без блеска, без радости и что так, возможно, будет всегда. Ее, сдержанную, грызло нетерпение.
Но вот уже несколько дней Катя ходила победоносно-молчаливая, ни с кем не делясь теплом того фейерверка новых ощущений, который мягко потрескивал в ней.
Катя по своим каналам, ненавязчиво и неброско навела уже кое-какие справки о том, что почем в той самой вожделенной стране, куда направляют Николая.
Попутно она приняла к сведению несколько курьезных историй. Ну, например, как некто по неведению купил дорогое черное пальто, оказавшееся пасторским, а другая, соблазненная дешевизной, набрала чемодан красивых туфель, у которых позже обнаружила картонные подметки – туфли предназначались для покойников.
В компании, где встречали Новый год, Катя не преминула козырнуть этими историями, тем самым словно бы отгораживая себя от вульгарных подозрений в меркантилизме.
Теперь она безучастно смотрела на вьюгу за окном, будто барышня прежних лет, глядящая из окна кареты на бедственное состояние крестьянских изб.
Катя твердо решила следовать выработанной уже линии поведения: легкая демократичная участливость в сочетании с мягкой благородной неприступностью.
Она уже видела себя этакой королевочкой в платье в горошек, с ослепительной улыбкой на перламутровых устах…
Не так давно Николаю Быкову казалось, что он успел прочесть все мало-мальски важное в духовном отношении, что успел передумать обо всем. Ему не приходило в голову, что это могло быть тщеславным самолюбованием дилетанта. Когда же он это понял, времени на дальнейшее самоусовершенствование уже не оказалось – с головой захлестнула работа: язык, язык, язык… Бесконечные приемы делегаций, переводы – письменные и устные – на семинарах, экзаменах, экскурсиях.
А мучился Николай искренне.
Незадолго до женитьбы он достиг своеобразного апофеоза честолюбия. Изучая и наблюдая биографии талантов, он пришел к выводу, что каждый из них обладал или обладает какой-то патологией или, на худой конец, аномалией, странностью. И забеспокоился: он был совершенно нормален.
С тревогой Николай стал перебирать свои, похожие на миллионы других, параметры бытия в надежде найти хоть что-то, на его взгляд, экстраординарное, позволяющее надеяться на дремлющую до поры ни на что не похожую силу – и не находил.
Следствием этого, едва им самим сознаваемого, процесса было постоянное возбуждение, чувство неудовлетворенности собой и многим из того, что его окружало. Любое дело, казавшееся ему привлекательным, при первых, как правило, удачных шагах тут же наскучивало, и Николай начинал мечтать о другом.
Стараясь излечиться от этого наваждения, Быков пытался находить удовлетворение в том, что мысленно «прокручивал» очарование воплощенной мечтой и вторичное разочарование в достигнутом. Например, он хотел выучить японский – не хватало времени, да и возраст, похоже, вышел, чтобы за это браться. Но вообразил, что – выучил. И не только японский – все азиатские языки. Вообразил, тут же, как он ими будет пользоваться – и ничего захватывающего в этой фантастической картине не обнаружил, вернее, внушил себе, что ничего принципиально нового не будет. Наступало, так сказать, двойное разочарование. Искомое разочарование, потому что его следствием был относительный покой. Но – не помогало…
Николай глубоко не уважал свою работу, грустно завидуя тем, кому удалось, по его мнению, наиболее полно самовыразиться – артистам, художникам, даже национальным героям, всем – от Вячеслава Тихонова до Джузеппе Гарибальди.
Николай принимал эту свою черту за атавизм мальчишества, старался подавить в себе дикое и странное нетерпение – жажду ворваться в туман и нестись очертя голову, стена ли там, пропасть ли – нестись и баста!
Когда стало известно, что дело решено в его пользу, Быков даже не обрадовался. «Не то, и чем дальше – тем больше «не то», – скребла незадавимая мысль. Катюша открыто радовалась, пела, шутила, затевала снежки… Он натужно отсмеивался. Но радость захватила его – минутная, но настоящая.
Они с Катей ожидали лифта, который как-то странно сновал наверху. Наконец, достиг первого этажа, открылся – и из него бочком, не желая прерывать разговор, вышли двое. Один был невысок, востронос и бледен, он счастливо улыбался, слушая другого, который говорил за двоих. Николай поздоровался с ними – это были соседи. Востроносенького Николай, можно сказать, знал – однажды они с Ваней Петровым застряли в лифте и познакомились. Другого Быков видел мельком, и очень редко. Он проносился метеором, что-то напевая или бормоча себе под нос, не замечая окружающих. Поджарый, спортивный, с каштановой шевелюрой, открытой всем ветрам всех времен года, он производил впечатление человека всем довольного. Глаза его не видели окружающего не от невнимания или от недостатка любви к оному – а от ее переизбытка. Он словно боялся взглянуть вокруг – и умереть от радости. Жизненная сила и энергия исходили от него, и тогда, у лифта, Николай подумал – может, правду болтают об экстрасенсах? Но экстрасенс – нечто серьезное, отягощенное сознанием своей магической мощи и непредсказуемости, а это был человек легкий, синеглазый и, по всей видимости, ценивший реальность превыше всего, потому что видел в ней краски, недоступные взорам многих. И Николаю тоже.
И вот он вышел из лифта – в громадных ботинках, толстой стеганой куртке и толстом свитере, упирающемся в крепкий подбородок, с огромным рюкзаком за плечами, в лихо сдвинутой набок вязаной шапочке, с альпенштоком в руках, позвякивая котелком, прикрученным к рюкзаку – вышел не из лифта, – из мира, недоступного ему, Быкову, рассеянно поздоровался и продолжал говорить, обращаясь к Ване Петрову:
– … он у меня сардинку жалует – ты его балуй иногда, а ивасей – ни-ни! Его от них проносит. А он, паразит, не соображает – метет все подчистую, бегемотина…