Шрифт:
Одна, но пламенная…
С некоторых пор молодой журналист Суспензий Тщедушных резко «увеличил обороты». Он засновал по редакциям с бешеной скоростью. Брался за все. Попутно Суспензий, подобно шмелю, переносил из конторы в контору профбайки, профсплетни и профанекдоты, находя таким образом сочувствие и поддержку младших редакторов, помощников фотокоров и влиятельных секретарш.
Долговязый, близорукий и веснушчатый, он вызывал к себе симпатию, так сказать, первого порядка – «за красивые глаза». А кроме того и сочувственную жалость; все, кому было надо, знали, что он живет один, снимает комнатку, где то учится то ли на заочном, то ли на вечернем, где-то получает «игрушечную», по его выражению, зарплату.
Но стоило отсмеявшемуся над очередной байкой Суспензия редактору заглянуть в его творения, как к горлу подступали… нет, не слезы, – целый легион ощущений, во главе которого стояла Смертная Тоска на пару с Возмущением.
Так было, например, когда Суспензий пробовал подвизаться в качестве сочинителя статей на «моральную» тему. Его опус назывался «Крыльям – не сгнить!». Суспензий писал: «Есть еще у нас молодые люди, решившие убрать крылья мечты, дабы сподручней было достигать целей, поражающих своим мещанствующим мракобесием…» Прочитавший это редактор положил руку на плечо Суспензия и посоветовал идти в лифтеры. Тщедушных тогда оскорбился.
Но энергии и напора ему было не занимать. Однажды он принес в районную газету рукопись «социо-морального исследования», которую в редакции позже прозвали «полкило бреда». Рукопись была столь же обширна, сколь и туманна. Добродушный зам главного отвел Суспензия в сторонку и сказал:
– Материал… интересный. Только написан неразборчиво. Перепечатайте… до завтра!
Преисполненный благих намерений зам главного рассчитывал, что это невозможно, и был неприятно удивлен, когда Тщедушных в восторге взмахнул веснушчатыми руками и прошептал:
– Ну конечно!
На следующий день помрачневший зам главного ознакомился с текстом во второй раз. Легче ему не стало. Тогда он попросил Суспензия взять визу… и назвал фамилию крупного в их районном масштабе человека, известного своей занятостью. Назавтра ликующий Тщедушных вновь принес рукопись. На ней стояла резолюция: «Рекомендовать к публикации». И подпись этого самого крупного человека. Скрепя сердце, рукопись приняли, подивившись пронырливости Суспензия.
Прочитав в газете двести оставшихся от его труда строчек, Суспензий с важным видом явился в редакцию и на полном серьезе заявил зам главного:
– Благодарю! Вы – хороший редактор!
Теперь его лицо стало носить печать озабоченности. Он отошел от «крупных форм» и называл себя теперь профессиональным информатором. Он «строгал» информашки сериями, был «на подхвате», по полдня проводил в общественном транспорте. Из всех его острот и прибауток осталась в употреблении единственная, которую он твердил целыми днями:
– Гонорар не гонорея – получай его скорее! – и сшибал рубли и «трешки».
Некоторые информации он «дробил», видоизменял, разнося их по разным редакциям. Переписывал их по нескольку раз – и все равно редактора со вздохом были вынуждены все переделывать.
Друзьям Суспензий хвалился, что «продал» в четыре места информацию о юбилее привешивания мемориальной доски в память об одном полузабытом поэте. Но своеобразным рекордом стала для него информация о рождении на Петелинской птицефабрике двуглавого цыпленка. Ее он сбыл в одиннадцать мест.
Не меньшая популярность выпала на долю другой «экологической» заметки – о сомах. Суспензий Тщедушных, сославшись на авторитеты, поведал миру о том, как эти рыбины, оказавшись в тесных озерках вдали от большой воды, хватают зубами свой хвост и катятся подобно громадным автомобильным покрышкам с такой мощью, что иной раз даже ломают хребты встречным коровам.
Друзья не знали, чем объяснить столь мощный взрыв деятельности Суспензия. Даже квартирная хозяйка, Ксения Созоновна, обратила на это внимание:
– Суспензий Муанович! – сказала она как-то поутру. – У вас лицо в красных пятнах. Вы не ветрянку ли подхватили?
Но лифт уже нес в своей утробе не успевшего причесаться Тщедушных.
А ларчик, между тем, открывался просто.
Зайдя однажды в комиссионку, Суспензий увидел на одной из полок японский магнитофон и страстно возжелал его.
Непонятно, что именно так потрясло в тот миг душу Суспензия, далекого от меломанского фанатизма. Но с того дня это легкое, серебристое стереофоническое чудо стало ему мерещиться даже при дневном свете, красуясь утапливаемыми ручками, разномастной клавиатурой кнопок и рычажков, мигающих индикаторами.
Может быть, таким образом в Суспензии проснулась тоска по собственности, которой у него сроду не бывало – такой престижно-емкой, изящной, обаятельной, как живое существо? Или эти индикаторы высветили ему короткую, но все же тропку к самоутверждению?