Шрифт:
«Напорист, как Беседин». От этого нелепого сравнения ему стало смешно. Зойка спросила удивленно:
— Ты что, пап?..
Последние дни у директора был усталый, болезненный вид, а потом Беседин забюллетенил и не показывался на заводе с неделю. Он вызвал Владимира сразу же, как только вышел на работу. Сидел за столом, сморкался и печально вздыхал.
— Ну, где ты болтался? — спросил негромко, без злобы, равнодушно.
Скареднову захотелось фальшиво хихикнуть, он чуть-чуть не хихикнул, но это желание испугало и рассердило его.
— Я не болтался, это, во-первых, — ответил он раздраженно. — А во-вторых, товарищ Беседин, мне определенно… не нравится ваше «ты».
— Да ты… ты чего вдруг?.. — Беседин вытянул из пачки папиросу. И по тому, как он вытягивал ее и чиркал спичку — торопливо, будто боялся, что не успеет, Скареднов понял: Беседин взволновался, а это так не походило на него.
Владимир смотрел на необычную — скорей недоуменную, чем удивленную — физиономию Прохора Ефимовича и думал: «Что же делать?! Сопротивляться, как вот сейчас? Будет ли прок? Пожаловаться кому-то? Или терпеть, дожидаясь, когда директора выпрут отсюда, это рано или поздно случится, работники конторы уже поговаривают, что «дни Беседина на заводе сочтены»? А может, плюнуть на все и уволиться? Пожалуй, уволиться… Что лучше, что вернее?..» Этого он не знал, но понимал — должен быть какой-то конец и чувствовал: колебаний и нерешительности уже не будет, как прежде, он устал от них еще больше, чем от Беседина.
В РОДНЫХ МЕСТАХ
Десять лет не был Илья Тихонович в городе, где родился и жил до старости в постоянных заботах, радостях и печалях — все было. Когда ушел на пенсию, сын, сельский врач, пригласил его к себе. В городе оставались сестра, друзья и знакомые, с ними он переписывался. Но что переписка, разве скажешь все в письме? К тому же, Илья Тихонович малограмотен, пишет по-старинному: «Во-первых строках моего письма спешу уведомить вас, что мы покудова живы и здоровы», «шлем мы вам свой нижайший поклон». Буквы крупные и смешно наклоняются в обе стороны, будто падают. Нет, не раскроешь душу в письме — где уж рассказать все, расспросить обо всем, дойти до самой-самой тонкости можно только во время встречи, когда ты с кем-то с глазу на глаз, за чашкой чая, перед которой не мешает пропустить рюмочку, вторую водки.
И вот Илья Тихонович шагает по городу, в руке чемоданчик с подарками для сестры: цветастая шаль и отрез сатина на платье. Пройдет квартала четыре и — невмоготу: сердце так быстро, так сильно колотится, будто из груди выскочить хочет, а куда он тогда без сердца-то, отнимаются ноги и хоть ложись прямо на тротуар.
Самое лучшее было бы сесть в автобус, но хочется посмотреть город, и старик упрямо бредет, громко шаркая ботинками.
У вокзала стояли знакомые одноэтажные избенки с завалинками и уютными скамейками, и Илья Тихонович раза два садился отдыхать, а потом потянулись каменные, бывшие купеческие дома — отдыхать было негде. Он глядел на прохожих и диву давался: «Все куда-то несутся, несутся! Будто их кто-то без конца подгоняет».
Завернул за угол, к базару, и замер: мать родная, базара-то нет, везде — пятиэтажные дома. За базаром когда-то были заваленные мусором, вонючие пустыри, не пересыхающие до морозов лужи, сейчас там тоже дома.
Чем ближе к центру шел он, тем меньше видел примет старого. И вот, наконец, они совсем исчезли, эти приметы; семенил Илья Тихонович по незнакомым улицам, глядел на высокие здания; он уже не представлял, в каком районе города находится, куда надо идти, и это пугало его и смешило. И было вроде даже обидно, будто его обманули: обещали показать одно, а показывают другое, и это «другое» вовсе неинтересно ему.
В сквере он устало опустился на скамью. Впереди, за деревьями, проглядывало старинное зданьице из красного кирпича с круглой башенкой, стоящее по отношению к другим домам как-то странно — боком. Чем-то тревожно знакомым и радостным, и вместе с тем грустным, повеяло на старика: да, он вспомнил этот дом, в нем жил до революции купец-мясник, крикун и страшный сквернослов, а после революции была школа. Все старые дома сломали, и улица пошла в другом направлении, правее, чем была.
— Ничего себе! — бормотнул Илья Тихонович и зашагал к магазину.
Двое мужчин вытаскивали книжный шкаф. Старик сразу определил наметанным глазом: шкаф добротный — удобен, хорошо отполирован, весь в стекле, и ласково так это поблескивает, вроде бы приглашает: ну дотронься же до меня, дотронься, вон какой я гладенький да чистенький.
— Кто делает?
— Мебельная.
Потом начали выносить тумбочки для приемников, темные, с каким-то необычным, приятным металлическим блеском.
— Тоже мебельной? — опять спросил он. И снова услышал:
— Да! А вы, собственно, что хотите? — голос у продавца неожиданно посуровел.
— Да я когда-то занимался… В общем, я столяр с мебельной, с этой самой…
Но продавец уже не слушал.
Илья Тихонович не умел делать такую мебель. Больше того, он даже не видел, как ее делают. И от этого ему опять стало вроде бы немножко обидно.
Как все в жизни быстро меняется: и дома, и мебель другая, да и люди… Вроде бы те же, люди-то, и не те. Увереннее стали, одеваются чище, лучше. И брюки какие-то узкие. «Оно, пожалуй, и лучше, — мысленно одобрил старик. — Меньше грязи будут на штаны собирать. А то черт-те что, бывало, не то юбка, не то штаны».