Шрифт:
— Спасибо, — сказал он, всхлипывая.
— Можно я прочитаю второе письмо? — попросил поэт.
— Валяй, — позволил я, — но учти, что я не переношу поэзию в больших дозах.
— Только это — и все, — обрадовался он и начал читать с большим воодушевлением.
«Маша, ты помнишь, на рваном рассвете меня увозили в машине с крестом Не смея проснуться, плакали дети, и ты задыхалась искусанным ртом. А я хотел к вам прижаться теснее, чтоб слезку лизнуть на родимых глазах. Но санитары мне дали по шее, а я бледнолицему вылущил пах. Как он согнулся, сложился паскуда, и к уху пополз улыбавшийся рот. Самый гуманный апостол — Иуда, запомни, любимая, — Искариот. Предал, конечно, но сколько их было — карих, зеленых, стальных, голубых глаз, а меня конопатый верзила ударил костлявым коленом под дых. Как навалились, в дороге смиряли и еле живого, но все ж довезли. А Медный всадник давил на педали, и тени слоились в багровой пыли. И к мутным оконцам нахлынули лица, и ветер понес неприкаянный прах. А 37-й все длится и длится, ибо в генах запекся обугленный страх».Я наградил поэта сигаретой, подождал пока он жадно затянулся, похлопал по плечу и пошел по широкому коридору. С обеих сторон спали больные, один из них лежал с открытыми глазами и производил жуткое впечатление. В самом конце отделения находилась комната для персонала, где широкоплечий дежурный читал маленькую книгу. Я прошмыгнул мимо и попытался бесшумно открыть дверь. Ключ, как назло, не подошел. Наконец врата ада отворилась, и я услышал дикий крик, заставивший меня быстро войти, захлопнуть дверь и оглядеться.
Вопил очень большой и сильный мужчина, привязанный к кровати зелеными ремнями. Он пытался выгнуть свое могучее тело, и время от времени издавал невероятно громкий пронзительный вопль, на который никто не обращал внимания. Обстановка отличалась разительно. Если в первом отделении почти все спали, то здесь пациенты, наверняка перепутав время суток, бодрствовали, словно днем. Они сновали в узких проходах между беспорядочно расставленными кроватями, занимались своими делами, разговаривали друг с другом, сидели или лежали, погруженные в свои мысли. Ко мне резко направился парень с еврейской внешностью.
— Ты грузин! — угрожающе сказал он, приблизив немного выпуклые глаза и занося кулак. — У моей мамы был один такой, поэтому я не люблю грузин.
Никто бы не удивился, если бы я вынул пистолет и всадил парню пулю в лоб. Это действие вполне соответствовало обстановке. Удивлялись бы доктора и санитары. Я нырнул под руку буйного сумасшедшего и, легко избежав удара, вышел на свободное пространство. На беднягу налетел похожий на него родственник или одноплеменник. Ловко скрутив полотенце в жгут, он погнал антигрузина, сменившего агрессивность на полную покорность, сильными ударами по спине в глубь помещения. В отделении было много совсем молодых ребят. Ко мне подошел человек средних лет.
— Кто вы по профессии? — спросил он, наморщив непомерно высокий лоб философа.
— Журналист, а что?
— Хорошо хоть не писатель. Вы знаете, что земля — это вселенская помойка, куда со всего космоса сбрасывают духовные отбросы.
— Какое отношение к этому имеют писатели? — осторожно спросил я.
— Они более тонкие, чем другие люди, — объяснил доморощенный философ, — поэтому сами отравляются космической грязью, а потом отравляют своими книгами других. Вы точно не писатель?
— Нет, — сказал я как можно тверже.
Привязанный мужчина заорал снова. Когда крик утих, я лихорадочно открыл дверь и вернулся назад, где столкнулся с дежурным, который держал в руке «Цветы зла».
— Не спится? — ласково спросил любитель Бодлера. — Может, дать таблетку?
— Спасибо, — отказался я, — лучше попробую сам заснуть.
— Правильно, — похвалил он и пошел читать яркие тягуче стихи, а я вспомнил фотографию поэта с грустными все понимающими глазами и скорбными складками возле рта. Я почувствовал острую жалость к этому человеку, который страдал так сильно, что обвинял в своих бедах не только Бога и государство, но и собственную мать. Возле туалета стоял сочинитель больничных писем.
— Читай последнее письмо, — обреченно сказал я, почувствовав неизбежность судьбы.
— Оно очень грустное, — предупредил поэт. — Может быть, лучше прочитать предпоследнее?
— Давай, — согласился я, и он начал декларировать громким подвывающим голосом.
«Как нам хорошо живется, Маша, на обед картошка и компот, а на ужин гречневая каша плюс уколы в зад или в перед Помогает лихо терапия, зазубрил дословно назубок, Что я не бунтарь и не мессия, а помог электро-тро-тро-шок А врачи у нас такие, что не худо называть их честью города. Стала чище, праздничней посуда, появилась теплая вода. Пустяки, а все ж приятно глазу, все в заботах — непомерный труд Пусть у нас не все свершится сразу, — мы поймем, и нас тогда поймут А вчера сказали — на поправку дело движется, и скоро я домой попаду, как только справят справку, с обновленной чистой головой. Но в пылу восторгов и полемик я забыл про грозный пьедестал: Медный всадник — местный академик — дядя Павлов, — я о нем писал».— Ну, ты даешь, — удивился я, — с такими мыслями, действительно, нужно выписываться.
— У меня последнее письмо грустное, — начал оправдываться поэт, но замолчал, заметив вошедшего в туалет уголовника.
— Где ты был? — спросил он. — Я тебя искал по всему отделению. Какие у тебя проблемы?
— Провалы в памяти. А у тебя?
— У меня только одна проблема: надоело сидеть в тюрьме.
— Скорее всего, ты ошибся, — сказал я, — они могут держать тебя сколько захотят.