Шрифт:
Призвать все стороны к примирению, готовность к которому они явили во время богослужения, совершенного в Николаевске с участием членов Синодальной комиссии.
Глава 31. В гостях у сказки
Теперь меня звали к Лапочкиным ежедневно, привечали изо всех сил. Другая, может, и возмутилась бы настолько откровенному использованию своей персоны в качестве бесплатной няни, но я только изображала легкое недовольство. Втайне же ликовала — вместе с Петрушкой в жизни появился смысл, несомненный и главный, перед которым временно примолкла даже танатофобия. Теперь сна изводила меня реже, но проститься навеки не предлагала: ночами я просыпалась от страха смерти, жгучего, будто свежий порез. Страх этот менялся вместе со мной — я становилась старше, и он вырастал, как кости, растягивался, будто кожа, но мне так и не удалось привыкнуть к нему, словно к застарелой болезни: тогда можно было бы глушить боль таблетками.
Рядом с Петрушкой я реже думала о смерти.
Я обожала Петрушку. Мне нравилось, как он опасается чужих людей, сжимая кулачки и оттопыривая нижнюю губку, как он доверчиво кладет голову мне на плечо. Я любила его молочный запах, его брови, похожие на легкие перышки… Когда малыш не мог уснуть, я не сердилась, а мучилась его бессонницей так, будто она была моей.
Сашенька высматривала меня в окно, поджидая после работы, — с улицы я видела бледное пятнышко лица, словно прилипшее к стеклу. С трудом дождавшись, пока я сниму обувь и вымою руки, сестра неслась в «Космею». Она пропадала там на целые вечера и всякий раз возвращалась совсем другой, чем уходила. Меня раздражали эти временные выпадения и еще больше раздражало равнодушие, которым Сашенька пичкала своего сына без всякой пощады.
Наша мама тоже остыла к Петрушке в короткие сроки, а впрочем, и она почти переселилась в «Космею». Алешина мама сгорала на работе, как Жанна д'Арк на Руанской площади, и очень просила не грузить ее дополнительными сложностями, а сам Алеша в последнее время сильно исхудал и побледнел, будто из него пили кровь по ночам. Видимо, новый бизнес не ладился, да и нарастающее безумие Сашеньки не добавляло дровишек в семейный очаг. Впрочем, Лапочкин не замечал ее безумия и даже говорить о нем не желал.
Получалось, что из всей нашей семьи Петрушке осталась одна только я. Поэтому мальчика переложили мне в руки, и Лапочкин несколько раз заводил серьезный разговор, чтобы я бросила работу. Но тут я уперлась накрепко. Не потому, что грезила о карьерных взлетах, просто, работая в «Вестнике», я могла без дополнительных ухищрений встречаться с Зубовым.
Мне очень хотелось увидеть зубовский офис. Вера говорила, будто он находится неподалеку от редакции, но Антиной Николаевич не любит, когда туда приходят посторонние. Там жесткая пропускная система, охранники с пистолетами и много других, чисто российских ужасов.
— Чем вы занимаетесь? — спросила я Зубова во время одной из наших редких прогулок.
— Я торгую воздухом, дорогая. Очень выгодное занятие.
Мне вспомнилось, что наш Алеша тоже торговал воздухом — водородом, закачанным в воздушные шарики. Это было в самом начале его героической трудовой деятельности, за пару лет до «Амариллиса». Я собиралась выразительно рассказать Зубову эту веселую историю, когда он вдруг сказал:
— Хочешь, дорогая, увидеть мою контору?
Заветный офис прятался за разросшимся строительным лесом: здесь битых шесть лет томилась консервированная стройка, и подход к узенькому, в шесть домиков, переулку на первый взгляд казался невозможным. Все же, преодолев череду препятствий в лице щебеночных пирамид и заржавленных останков какой-то техники, мы вышли к небольшому особнячку: снизу он был каменный, сверху — деревянный. На таких обычно пишут про памятник культуры и охрану государством. Окна — в белых полосках жалюзи. В фильмах часто показывают, как сквозь эти жалюзи торчит дуло пистолета.
Я жадно рассовывала подробности по карманам памяти, пытаясь ухватить взглядом как можно больше: чтобы потом спокойно вспоминать и затейливое крыльцо с вывязанными из чугуна перильцами, и аккуратно подстриженный газон, и пару лысых мордоворотов в строгих костюмах. Они курили на крыльце, но стоило нам подойти, отбросили даже вполовину не оприходованные сигареты.
— Здрасьте, Ангиной Николаевич!
— Здравствуйте, друзья, — церемонно сказал Зубов.
Один из мордоворотов бросился открывать перед нами толстую дверь, похожую на могильную плиту, второй в нерешительности топтался на месте.
— Что вы топчетесь, Кулешов? — спросил Зубов. — Хотите спросить — спрашивайте.
— Я это… Ангиной Николаевич, можно я сбегаю пообедать?
— Пообедать? — удивился депутат. — Ну идите.
— А я успею, Антиной Николаевич? Потому что моя потом очередь с вами ехать.
— Это зависит от того, с какой скоростью вы ходите, Кулешов, — капризно сказал Зубов. — И от того, насколько быстро вы едите.
— Понял, Антиной Николаевич. Десять минут!
— «Здесь вы, друиды, рассейтесь все по холмам…» — пропел депутат вслед охраннику. Кулешов давно ушел, а я все мучилась, соображая, кого он мне напомнил с такой силой и остротой.
Могильная дверь закрылась с неожиданно мягким шлепком, и передо мной предстала картина светлого будущего, ставшего чужим настоящим. Широкая лестница, словно украденная из романа о великосветской жизни, уходила вверх с таким размахом, что даже думать не хотелось, будто там, наверху, всего лишь второй этаж — как минимум выход в космос! По обе стороны лестницы блестели золоченые перила, стены были затянуты шелковистой тканью, а пол выложен, по всей видимости, мрамором. Сверху над этим благополучием висела огромная люстра: в точности такая же украшала потолок Николаевского оперного театра. Сопровождая Эмму Борисовну в походах за ежегодной порцией «Il Trovatore», я успела хорошо разглядеть ее и запомнить.