Шрифт:
Парень обладал уймой самых многообразных, но абсолютно не упорядоченных знаний. Он мог, например, знать во всех подробностях жизнь какого-нибудь знаменитого художника, даже назвать размеры его полотен, не зная при этом подчас, хотя бы приблизительно, в каком веке названный художник жил и творил; нас это крайне удивляло, на что он отвечал еще большим удивлением: «Но какую роль может играть время для художника! Истинный художник жив в веках — это ведь вам не физик или химик». Упомянув про химика, он, бывало, не преминет ругнуть Дареджан и вдруг тут же добавит: ой, хорошо, вовремя вспомнил, и тут же спешит послать ей львиную долю из своего скромного жалования, оставив себе самую малость; благо еще, местные рабочие то и дело от всей души зазывали его к себе: по свойствам своей натуры он как-то удивительно легко, причем, не преследуя ни малейшей корысти, располагал к себе людей; они к нему так и льнули, искали его общества, но, правда, лишь до той поры, пока ему хоть в чем-то, пусть в самой малости, — ну, скажем, в игре в лото, — не подфартит.
Во взглядах и высказываниях Ушанги было что-то настораживающее: «Вы, ребятки, драгоценные мои, не встревали бы с руками-ногами в дела природы, она, матушка, небось получше вас, миленькие, знает свое дело. Возьмем хоть те же облака; не лупите вы по ним снарядами и всякой чертовщиной, не то вас сверху так лупанет, чтоо...» Между прочим, вещал он обо всем этом, как правило, совершенно не к месту. Так, например, с этим призывом не вмешиваться в дела природы он обратился к нам, двум археологам, в то время как мы азартно резались в нарды.
А однажды как-то, когда мы заблудились в лесу, Ушанги, шустро вскарабкавшийся на верхушку высокого дерева, чтоб оттуда обозреть окрестность, сползая обратно, сказал мне, с затаенным дыханием ожидавшему от него ответа: а как замечательно хорошо было бы для того писателя-специалиста, если бы его великий тезка Резо Пирвели родился в Новой Зеландии, а сам он, писатель-специалист, кроме простейшей разновидности грузинского языка, один-единственный среди всех нас, владел еще и новозеландским. С чего это втемяшилось ему в голову, пока он ползал вверх-вниз по древесному стволу, ума не приложу, но из лесу мы все-таки выбрались.
Начиная с детских лет Ушанги, по милости разных своих знакомых, поменял уйму всяких прозвищ. Есть на свете люди, которые словно бы сами напрашиваются, чтоб окружающие выдумывали для них прозвища. А Ушанги был просто показательным образчиком людей подобного рода. И под какими только прозвищами — порой весьма точно бьющими в цель, а порой и невероятно глупыми — он ни хаживал; вот и у нас в экспедиции, узнав, что Дареджан носит фамилию Каркашадзе [60] , его за глаза, очень исподтишка, прозвали Ханджаладзе 2. Он узнал об этом много времени спустя и, вопреки нашим опасениям, что это доведет его, крайне вспыльчивого по натуре, до бешенства, он подумал-подумал и говорит: правильно, правильно, как бы она ни держала меня в руках, она все-таки женщина, а я как-никак мужчина.
60
Фамилия Каркашадзе — производная от слова «ножны», Ханджаладзе от «кинжал».
Нет, особенно обидчивым он не был.
Но одна кличка — «Трудный» — за ним таки удержалась. Прозвали его так еще в шестом классе, после того как классная руководительница, она же учительница географии, однажды заметила: «Хороший ребенок, но трудный».
Трудный, выросший на моих глазах, был и правда странным ребенком: никто бы другой не мог, подобно ему, так мгновенно перейти от не знающего границ, безудержного веселья к хмурой замкнутости, внезапно погрузиться в какую-то свою неразгаданную детскую печаль. Зачинщик всякой кутерьмы, он как-то вдруг, совершенно неожиданно, отчуждался, целиком уходил в себя. Причем удивительно то, что эти присущие ему внезапные приливы печали были так же для него естественны, как и буйная жизнерадостность. На сторонний взгляд во всем этом было что-то непонятное, и мы всегда удивлялись такой переменчивости его настроений. Но однажды Ушанги надолго поддался печали — это когда он узнал, что был приемышем. Почти невероятно, что кто-то проговорился перед ним так поздно, — наверно, люди считали, что он давным-давно сам об этом знает. Родителей Ушанги тогда уже не было в живых, и к его скорби о них прибавились новые переживания, тем более тягостные, что его угнетали мучительные сомнения, которыми он поделился со мною первым, приступив ко мне как-то в палатке с вопросом:
— Я похож на грузина?
Что-то сразу кольнуло мне в сердце, и я ответил ему нарочито спокойным тоном:
— Ну а как же.
Мы стояли, чуть пригнувшись, в трехместной палатке; там же, развалившись на раскладушке, вроде дрыхал среди бела дня, громко посапывая, мерзейший молодчик, тоже из нашей экспедиции, некий Ондрико. Ушанги, поглядев на него некоторое время с подозрением, снова спросил меня, на этот раз еще более настойчиво:
— Я правда похож на грузина?
— Ну конечно же, Ушанги.
Ушанги впился в меня пристальным взглядом — его все-таки что-то мучило.
— Теперь, дорогой, все мы стали похожи друг на друга, — проговорил Ондрико и снова засопел.
Ушанги было удивленно встрепенулся — «Бредит он, что ли», затем с гадливостью посмотрел в сторону Ондрико и подал мне знак, чтоб я шел за ним. Он поводил меня некоторое время за собой туда-сюда, не произнося ни звука, потом остановился подле какого-то куста и спросил взволнованно:
— Ведь это не очень плохо — безмерно любить свою родину?
— Ну что ты, совсем даже напротив. Когда родина для человека...
Он прервал меня:
— Мне бы очень хотелось, чтоб я с самого начала был грузином, еще до того, как меня усыновили. Ведь это не зазорно — всем нациям предпочитать свою родную?
Он столько раз меня переспрашивал, что я и сам засомневался:
— Нет, почему же.
— Да. Я же здесь родился, здесь и вырос, верно ведь?
— Ну ясно, малыш, — ответил я потеплевшим голосом.
Трудный сказал:
— Спасибо.