Шрифт:
— Харалетцы! — воскликнул Бучута, — а нуте-ка, приложим ладони ко лбу. Вы чувствуете что-нибудь? Ах, ничего, да? И впрямь, дознаться об этом очень трудно...
— Как же мы, оказывается, хорошо устроены, — восхитился Пармен Двали. — А я бы никогда и не подумал.
— Это еще что! Все сказанное мною — всего лишь капля в море, — сказал Бучута. — А о скольком я еще вообще не упомянул, не то пришлось бы растолковывать вдобавок, чего только в нашем теле не намешано, — это и тысячи разного рода белков, это жиры, углеводы, крахмалы, стафилококки, ядра, протоплазма...
«Я же знал, женщина, что ты прибежишь! У меня для тебя был в кармане кишмииш!!!» — вдруг донеслось до нас издали.
— Иди и доверься таковскому! — возмутилась тетя Какала. — Продал женщину, как козу!!
— Чуу... — сказал Бучута и приложил палец к губам, — глядите, вечереет...
Вечерело.
Вечерело. Поредевший воздух стих, замер, замерли в оцепенении и наши Харалети — все, смолкнув, покорно и вместе с тем настороженно ожидало наступления ночи. Куры, вытянув шеи, вспрыгивали на деревья, воздух постепенно тяжелел, напитываясь лиловыми крапушками; в деревню, низко пыля, с глухим гулом возвращалось стадо; заскрипели калитки, зазвенело о подойники молоко — шустрые харалетские хозяйки сноровисто доили коров. Протяжно мычали телята. Белое облачко потемнело, но все еще бледно высвечивалось над почерневшей горой, в настоянном на синеве воздухе где-то замерцала свеча, и в небе тоже зажглась первая звездочка, слабенькая, сочащаяся белесоватым светом. Горы отступали и, уходя вдаль, все более чернели; кто-то кого-то окликал с холма на холм; то, еще недавно светлевшее, облачко тоже совсем почернело и подбавило горе высоты. Спускалась ночь, тихая, как тлеющая свеча; едва слышно шелестели печальные голоса. А наш глаз, этот неутомимый искатель, рыскал повсюду в поисках хоть малых крох света; мы всматривались в звезды, которые в густеющей тьме все более наливались свечением; ловили бледное мерцание в окнах, следили, как, дробясь в перекатывающих через валуны речных струях, болезненно растягивался и дробился отсвет зажженного на берегу костра. Стояла глухая, безлунная ночь, лишь в черных, цвета дегтя, прогалинах меж сгустившимися тучами посверкивали россыпи звезд. Продрогший Ефрем крест-накрест обхватил руками грудь и жалко дрожал, впившись пальцами в межреберья. «Мужчины, — сказал Бучута, — принесите факелы, мы пойдем в лес».
— И мы, женщины, тоже? — спросила тетя Какала.
— Нет, — покачал головой Бучута, — женщины — нет. Что делать женщине в ночном лесу! Оденься, Ефрем.
Никогда я не видел, чтоб Харалети ночью были так ярко освещены. Мы шагали бок о бок, высоко воздев пылающие факелы; колеблющееся пламя металось по земле, по крышам, и Харалети, по которым мы, многие, шли сейчас вместе, с факелами в руках, казалось, тяжело колыхалось. Ступая очень твердо и четко, мы по одному прошли по перекинутому мостом бревну, оставили за собой город, одолели невысокий холм; двигаясь стройными рядами, мы, ходячие светильники, бодрым шагом пересекли широкое поле и остановились — здесь тропка терялась и прямо у наших ног начинался лес. Дальше мы бы уже не смогли идти так смело, чувствуя плечо соседа, но Бучута ничего нам не говорил, он только повертел в руке факел, и, когда запрыгавшая было тень огромной липы, качнувшись, снова стала на свое место, решительно вступил в чащу. Первым за ним последовал Папико, затем Кавеладзе; за ним двинулись оба Глонти, Ардалион Чедиа, Малхаз Какабадзе; из мужчин, собравшихся во дворе Папико, недоставало только Бухути Квачарава, Шашии Кутубидзе и Осико: первый кинулся к заместителю городского головы Какойе Гагнидзе — известить его о происходящем; второй был сильно не в духе; третий побоялся застудить горло, да и просто побоялся, а мы, отважившиеся харалетцы, шагать-то шагали, но не без изрядной опаски, уставившись с надеждой в спину идущего впереди человека, и только один он, Бучута, смотревший непосредственно в темноту, ступал по-прежнему твердо и непринужденно. Мы шли, и в колеблющемся свете где-то вдали вдруг четко обрисовался увядший лист, чтоб тут же снова потонуть в беспросветной тьме угрюмо молчавшего леса. Волны теней бессильным ветром пробегали по застывшим в неподвижности веткам и листьям; Титико Глонти споткнулся о торчавший из земли корень, и на нас ринулись и отпрянули, натолкнулись и шарахнулись вспять исполинские тени; сердца у нас дрогнули, но мы были вместе, нас было много, и в руках у нас были зажженные факелы.
Мы — шли...
— Так что там говорил этот шпендрик?
— Ух-ух-ух, каких только глупостей не порол, — отмахнулся Бухути. — Воздух, говорит, — это очень хорошо, вода и того лучше, солнце же, оказывается, сударь вы мой, горячее. А уж о таких чудесах, как папоротник, дуб и базилик, и говорить не приходится.
— Ха! — усмехнулся Какойя Гагнидзе. — Значит, говорит, солнце горячее?
— Да, говорит. Интересно только, когда он щупал солнце руками...
— Да ну тебя, Бухути, совсем уморил! — захихикал Какойя Гагнидзе. — А где сейчас они, знаешь?
— В лес пошли, сударь.
— Что-о?
— Пошли в лес и...
— Что же им понадобилось ночью в лесу?! — возмутился Какойя Гагнидзе. — Позови-ка мне сюда Шашию...
Мы шли. Мы шли по дремучему лесу, который днем так красив, что дай вам бог столько радости, а сейчас в эту глухую полночь, когда под самым носом ни зги не видать, он уставился нам в спину несметным множеством заплывших, леденящих ужасом глаз... Маленький Человек, Бучута, стал спускаться к реке, и, коль скоро другого выхода у нас не было, мы тоже робко засеменили по тропинке вниз, к злобно урчащей реке, которая днем разумеется, прелесть как хороша, но к ночи становится совсем не той, и я не знаю, как и чем другие пугают ребятишек, но нам вечерами харалетские старцы, поджав плечи, рассказывали таинственным шепотом об обитающих в реках обольстительных красавицах с распущенными золотистыми волосами, однако красивая женщина — это еще ничего, но в лесу водится и уйма всякой иной водяной нечисти, которую и называть-то боязно... Одним словом, какая только чертовщина ни плодилась в воде, судя по страшным рассказам, которых мы наслушались с детства, и нужно же нам было именно на речку и попасть. Мы остановились в растерянности; хорошо еще, что в руках у нас были зажженные факелы. Но Бучута сказал:
— Прошу вас потушить факелы.
Даа... бывают, как говорится, моменты.
— Каак? — сдавленным голосом переспросил Титико Глонти.
— Потушим, потушим факелы, — повторил Бучута, и вдруг камешки на дне реки очень ярко осветились и тут же послышалось шипение. — Воот таак.
— Чем они мешают, пусть себе горят, — жалобно попросил Ефрем.
Папико же, молча переступив два шага к реке, тоже сунул оголовок своего факела в воду.
— Чем вам помешал свет, в этом же нет ничего зазорного! — нервно заметил Ардалион Чедиа.
Затем потушил свой факел наш урядник Кавеладзе. За ним безмолвно последовал угрюмец Самсон Арджеванидзе, после чего Малхаз Какабадзе поистине театральным жестом издали бросил свой факел в воду, и тогда мы, остальные, поняли, что лучше освобождаться от своего факела, пока светят чужие, и поспешно опростали руки. А в лесу, ночью, как вам известно, без какого-никакого светоча хоть глаз выколи.
Ну и темнотища же была, жуть... А тут еще этот глухой, злобный рокот реки и строгий шелест на ветру деревьев со встопорщенными к небу ветвями: но-чу! — где-то сухо затрещал валежник, и поблизости, а может, и вдали раздался леденящий душу истошный вопль; и все-таки ужаснее всего были эти заплывшие, округлые глаза, пялящиеся теперь на нас откуда-то сверху.
— Кому не нравится, тот может уйти, — сказал Бучута.
Хм! Легко сказать — уйти! Вот проклятье... Какой уйти, когда едва держишься на ногах... И вот мы, харалетцы, пригнув спины, сомкнулись в круг и, слава богу, хоть ощутили плечи друг друга, а некоторые даже, словно влюбленные, приникли щека к щеке. Присев на корточки, так и сидели в кромешной тьме тесным кружком, мы, харалетцы, людишки, всегда готовые позлословить друг о друге. Сейчас нам было совсем не до наших замечательно устроенных рук или ног и не до того, чтоб со вкусом вдыхать полной грудью воздух, — мы ведь едва-едва осмеливались дышать. Ни к чему нам были даже глаза — нам и так мерещились всякие страсти, — как и уши: хоть бы их у нас вовсе не было, нам бы все равно слышались ужасные вещи, а уж тем паче никто не помнил о красоте бровей; единственно, что жило в нас — это тревожно стучащие сердца; нас насквозь пронизывал злобно раздирающий все нутро страх, а время будто бы совсем остановилось, но, если говорить, по правде, оно все-таки шло.