Шрифт:
Он давно перестал слушать их исступленные «Нет!» (а некоторые буквально катались по полу от смеха). Все эти ответы ему были не новость. Точно так же реагировал адвокат. Где теперь, ветра в поле, искать тех журавлей? А синицу нельзя теперь не посадить на количество лет, соразмерное бюджету следствия. Ее срок сейчас подпадает под такие расчетные формулы, что тебе и не снились. Они снова были похожи на приятелей, заглянувших со службы в бордель, вполне по-человечески адвокат поделился, что жизнь его тоже не сахар, жена ждет, прости господи, двойню, и то он молчит, а мешаться в политику, где там и чья юрисдикция…. знаешь, лучше б ты просто переводил. На всю жизнь! – не сдержался Муравлеев и думал, навязчиво думал: по случайному совпадению у того тоже беременная жена… Впрочем, все это столько тянулось, что наверно уж кто-то родился, но для него время остановилось – стоп-кадр – для него она за океаном и беременная на всю жизнь. Не драматизируй, – сказал адвокат. – Не на всю жизнь, а на двадцать пять лет.
Что ж, нет так нет. Что же все же они загадали? Махинации их со страховкой, какое же это – преступление? Просто выкинули лишние звенья, пару-тройку ритуальных танцев с рентгеном, и судить-то их будут, в общем, за то, что не поделились. Неуплаченный штраф, за который грозит депортация?.. Столько всего, а зацепиться-то не за что! Думай, Муравлеев. Как говорил Дон-Кихот, настойчивость – мать удачи… Хоть изначально играть не хотел, мало-помалу его разобрал Достоевский экстаз: в комнате прибавилось света, в бутылках вина, в лицах сообразительности, хотелось уже самому взять зеро, докопаться до истины… Где же оно, преступление? Кто?!..Эх, Родион Романыч, Родион Романыч….
– Я знаю, какое преступление вы имеете ввиду.
И они, хохоча, ответили: «Да!», хотя на этот раз он, кажется, ни о чем и не спрашивал.
– Две девчонки, студентки, приехавшие по обмену.
– Да? – оживились они.
В аэропорту их никто не встречал, однако в наследство от предыдущих им достался один адресок, и там им сдали фанерную комнату на шестерых (правда, немного дороже, чем предыдущим). Унылые улицы их изумили, барак за бараком, забитые досками окна, земля, шелудивая, как штукатурка, и все шестеро, без разрешения на работу, нанялись подавальщицами к китайцу. Только это было некуда вставить, так как уже понесся транскрипт:
– Вы явились июля месяца, года, в магазин (название, адрес)?
– Вы забрали померить в кабинку предметы (и далее опись)?
– Вынесли их из магазина, не заплатив?
В который раз, простейшими средствами «да» или «нет» (да и «нет» им ответить было решительно не на что) разматывалось преступление, как в хайку выли собаки, скрипели колодцы, плакали дети, подавальщицами задержались лишь самые безответные, эти же две, скучая по студенческому обмену, забрели в магазин – и пристрастились. Здесь рядами висело шмотье и, казалось, никто не считает, зеркала, как в комнате смеха (они умирали от смеха в каком-нибудь шляпном отделе), курьезный, как кунсткамера, разносторонний вроде университета, магазин почти полностью им заменил тот культурный обмен, на который мамы и папы сюда отпустили студенток. Ходили они каждый день. Здесь, совершенно бесплатно, они выучили запахи всех духов, включая запах свободы: их никто не смеривал взглядом, не делал им замечаний, что надо потише, поаккуратней или поднять с пола, что надо что-то иметь или кем-то там быть, только все улыбались, и этим шампанским во льду иностранной улыбки они не заметили, как надрались. Мало что коварней и слаще гражданской свободы быть всем безразличным, эти дуры решили, что вправду пройдут мимо кассы Христом по воде, здесь же этих кофтенок как грязи, кто считает, такие богатые люди! Когда взвыла сирена, то суд оказался таким же выцветшим, пыльным, унылым, как длинная улица, где они квартировались. Наконец, Муравлеев, дорвавшийся перевести (что за мука, когда льется в уши, в поры, в ноздри, в глаза, а сказать невозможно!) с отвращеньем услышал лишь сумму штрафа, вылетевшую из собственного рта. И такой была эта цифра, что сам от себя отшатнулся – повернулся ж язык! Ведь он знал, где они эти деньги достанут.
Во все время игры понимал, что ведет себя как-то незрело, как большинство декабристов на допросах следственной комиссии. Характер и род его деятельности им, безусловно, известен, но это не значит, что надо сознаться по каждому эпизоду. Так не делается. Трудно спорить, что переводчик, выползающий из-за стола и с уваженьем глядящий на собственные руки – сколько уставов и учредительных договоров стачали за день! – почему-либо вдруг не заметит, что текст, где он с любовью вставлял запятые, ненавидел его и любил, многие годы кормился с него, испытывал вдохновение, правил, убирал длинноты, работал над образом – это всего лишь нефтяная, офшорная, грязная порнография. Трудно спорить, что, когда ему платят из фонда помощи нищим за памфлет по борьбе с нищетой, он не знает, что вместе с кривыми, косыми, прыщавыми клерками, с прокаженным сбродом госслужащих и получателей грантов явился на паперть отобрать у слепого стаканчик. Трудно и Бог с ним, но зачем он сам сообщил им, что не только пустомеля, порнограф и вор, но еще сутенер? Зачем? Когда можно легко упираться, что, дескать, думал, они, наплевав на все штрафы, просто сядут себе в самолет. Еще пусть докажут, что он прекрасно все знал – что такие круглые дуры скорее торгуют собой, чем рискуют «попасть в компьютер» (что это, точно им неизвестно, но тем страшней омрачить свое светлое будущее). Притворись хотя бы перед собой, что ты им не адвокат, не судья, не закон, что, может быть, так им и надо… И несказанная ярость вдруг овладела Муравлеевым. Я же узнал вас. Это только вы никогда не узнаете меня, а у меня память, я кормлюсь ей, и рад бы, но если что и забуду, то лица, и никогда имен.И, не решаясь, конечно, показывать пальцем – вот Е… Руслан, который, рассказывал Фима (все стремясь исправить то первое, невыгодное, впечатление), придумал себе синекуру, студенческий обмен (и делать-то ничего не надо, – хвалил комбинацию Фима, – только визы добыть им, а дальше они уж сами), вот доктор Львив, вот то ли Груздь, то ли Гвуздь, вот Их-Виль-Инженьер-Верден…. Как-то Муравлеев не выдержал: «Перестаньте паясничать! Ведь кем-то же вы хотите же быть?» Хорошенько подумав, молодой человек – впрочем, тогда еще мальчик – осторожно спросил: «Как сказать «сотрудник отдела вневедомственной охраны?»…Что у него сегодня с лицом? Что у него сегодня с лицом?!!
Ах да… Он водил прицеп, цистерну с серной кислотой (заодно: повторить кислоты и таблицу Менделеева), стал продувать шланг… Сейчас, после двух косметических операций, утверждает, что технология розлива не продумана. Это лицо (не говорите мне, что операции делала доктор Львив!) Муравлеев впоследствии видел еще раз, в классическом особняке недалеко от Центрального парка, где располагалось генконсульство.
С внутренней жизнью таких особняков вас ознакомит Эдит Уартон: джентльмен с подагрой, дворецкий, жена (интересная женщина, алкоголичка)… Только на этот раз внутри оказался реввоенсовет, ведущий оперативную работу среди по возможности игнорируемых каминов, негосударственных гербов, пола, плывущего в лаке, как заливное, окон с театральными занавесями, среди золоченой лепнины, розовых фресок и отчаянных сквозняков, которые тоже немедленно узнаешь (особняк конфисковали, а дров не завезли). Сдвинув в угол рояль, посредине поставили стол, краем уха Муравлеев услышал реплику завсегдатая: «Кто здесь не разбирается, попадают сначала в другой зал». И вправду, в другом зале было накрыто горячее, и кроме бефстроганов там ловить было нечего, здесь же с билибинским изобилием сервировали закуски: длинный язык под бордовым хреном, остроносый копченый осетр на ювелирном прозрачном поставце, икра черная, красная и, для юмора, баклажанная… Вообще, казалось, что повар большой остряк: к сожалению занятый в кухне и потому лишенный возможности выйти к гостям рассказать все свои анекдоты, он вложил их под шубу, под майонез, на дно холодца, в румяные пирожки, в окорока и грибки – гость грибки безошибочно узнавал и смеялся до колик. Узнаваемы были и фрукты на заднем плане, у стенки – хорошая, сочная копия дачной клеенки нашего детства. Узнаваемо было на стенах (три гиганта, гласила надпись, аккуратно переведенная для посещающих генконсульство иностранцев), и все это, вместе с невероятным количеством прекрасных до дрожи и абсолютно статичных дам, уверяло все чувства Муравлеева, что он дома, на своей государственной территории, как плошка воды, подвесной насест, равномерные прутья и гильотина подъемной дверцы уверяют чувства заблудшего попугая, что вот он и снова дома, в тепле, со своими.
Быстро стало даже и жарко, хотя механизм согревания помещений тоже был традиционный, от испарений множества тел, вызванных страхом за жизнь или младшей его невинной сестричкой «кто и как на меня посмотрит». Через час прекрасных миледи, обнаженных в вечерние платья с плечом, клейменым оспенной лилией, перестало быть жалко – согрелись. Однако в определенных точках подводных течений и через час было лучше все-таки не стоять.
И вот там он увидел это лицо. Рассмотреть как следует было, увы, невозможно: циркулируя в лифте между первым и вторым этажами, он утыкал его в угол, и следующей степенью камуфляжа могла бы быть только железная маска. Однако после двух-трех проездов Муравлеев все-таки углядел, что лицо не несет ни шрамов, ни оспин, ни ожогов… Тогда что же? Мороз-то по коже – отчего? Глядя в его напряженную спину, вспоминал китайцев и негров, водящих лифты естественно и беззаботно: первым легко дается отсутствие всякого выражения, вторым отсутствие всякой мысли, здесь же даже по тем отдельным вылазкам, что лицо позволяло себе из угла, было понятно все, что он думает о каждом сотруднике консульства, каждой жене, каждом госте, и званом и приблудившемся только пожрать. Так что, конечно, начальству, хоть внешне это вроде бы и негуманно – поставить пожилого человека в угол, как мальчика коленями на горох – ничего больше не оставалось. Не занимать же ставку ценного сотрудника китайцем? Ты вот стоишь и не можешь понять, в чем дело: ожоги? шрамы? дескать, мороз чего-то по коже, нетоплено тут у вас…. А он твоего лица и спиной никогда не забудет, мельком глянул и мерку снял, ибо еще сойдешься ты с ним на узкой дорожке, и вот тогда он тебе припомнит, как битый небитого вез. Сознайся, Муравлеев, хотелось же рухнуть перед ним на колени и пропищать, что ты не нарочно, что тебя охранники не пускают шляться по лестницам в учреждении, а так разве б ты его затруднил?
На лифте каталось умение отделять вечное от невечного, приевшийся афоризм о не путать первого со вторым, и уж этот, видели вы, первого со вторым не спутает, в горячий зал поперед осетрины не сунется. Сегодня здесь, завтра там, было написано на его обезображенном лице, когда в лифт втискивались расфуфыренные господа и дамы, и все же за этой мыслью стояла глыба – нечто вечное, что никогда не изменится, и, в отличие от миллионов мечтателей, он это знал. На улице зажглись фонари. Район, как уж сказано, был отличный. Проходили высокие джентльмены в кашемировых черных и серых пальто, те самые, эдит-уартоновские, подчас с тростью, или с дамой, или же с тем и другим. Тихо плыл в мягких сумерках аромат хороших сигар, духов и бензина шикарных автомобилей. Муравлеев курил, затягиваясь воздухом большого города, он боялся вернуться туда, где добрые шутки незримого повара, заделанные в пирожок, стучали в висках, как камерная морзянка, отбиваемая в подполе кухни. Он боялся съесть в пирожке какой-нибудь лобзик или веревочную лестницу. В темноте смягчились все контуры, только лифтер, по мере того как пьянели гости, становился трезвей, вырисовывался все четче – видимо оттого, что с темной улицы входишь в ярко освещенную кабину, – будто начиналась его настоящая, теневая, ночная, жизнь, в которой философу снится, что он бабочка, а Абадонне, что он лифтер. Зато уж и искренне каждый проехавший, выскочив, мямлил: «Спасибо!» Он же ответствовал каждому так: – Пжшст.
Как там у Камю? С определенного возраста каждый несет ответственность за свое лицо? Немножко несправедливо, а? А что тогда несет генконсульство? Поставщики серной кислоты? Взыскать с них, взыскать! Депозицию! Я же не из удовольствия быть таким кроил это лицо – а чтоб им понравиться. И вот теперь, когда мне говорят, что я урод, пусть те, кто уговорил меня, что это красиво и современно – пусть они мне заплатят.
– Нет способа это преступление не совершить.
– Да.
– Хотя есть… Перестать делать то, что ты делаешь…
– Да.
– Правда, тогда ты будешь делать что-то другое…
– Да.
– И результат будет тот же.
– Нет.
– Нет? Нет?! Приведите хотя бы один пример!
– А потому, – продолжал он, не дождавшись иного ответа, кроме истеричных всхлипываний эксперта торговой палаты. – Как же вы можете утверждать, что я совершил преступление, не заплатив за тех девчонок и не написав этой несчастной петиции в «ДДП», которая все равно ничему бы не помогла – ведь должны же мы кого-то сажать, в том числе на электрический стул, а за это по всей длине этапа добрые бабы угощают их калачами, ибо каждый, в ком осталась хоть капля совести, понимает, что винтик сидит за машину, в которой другим каким-нибудь винтиком подвизаюсь я…
– Нет, я не могу так играть, – простонала дама с перевязью, без собачки. – Это черт знает что такое. Я не запоминаю и не знаю, что надо говорить: «да» или «нет»…