Шрифт:
Зачем он сюда явился? Влияние Севы? Стоило Севе подобрать с пола журнал и изумиться: «Ну ты даешь! Ну ты херню всякую читаешь!», – и Муравлеев уже побежал. Еще мама говорила: «Вот ты не слушаешь, а поступаешь, как я говорю. Поэтому ты не слушай, а я все равно скажу». Знал и Муравлеев за собой эту слабость – от слова, случайно подслушанного в троллейбусе, навсегда измениться, едва задев кого-то плечом, перетечь в чужое пальто, а из гостей всегда уходил побежденным – там-то остались при собственной правоте, а вот Муравлеев вернулся иным. Всегда боялся толпы – ведь целым отсюда не выйдешь, хорошо унесешь ноги, фамилию, адрес… Смешные, наивные, чего они ждали, раз в месяц вытаскивая из ящика «Ложный друг переводчика» с девизом общества: «Men of few words are the best men. (Shakespear)»? Неутомимые поставщики материала, неуемные препараторы пословиц и поговорок из тех, которыми кишит любой словарь, присылающие на консилиум убитых одним камнем синиц в небе, как внятно и кратко сказать «я сижу в цене вместе с вами», как во фразе «люди сидят на трубе» передать скрытую ссылку на А и Б (не из эстетства, а потому, что подобная ссылка меняет динамику переговоров, ведь ни А, ни Б, что ясно только носителю языка, долго на трубе не продержатся, а строить предположения на тему хорошо закамуфлированного И избавь нас Боже). Какие друзья могут быть у переводчика после Вавилонской башни? Слова, как известно любому, познаются только в беде, когда их уже надо произносить.
Как трогательно и бесполезно выглядела всегда доска объявлений «Подскажи товарищу!». Впрочем, может, я просто не знаю, может и в других профессиях есть такая доска: «Уважаемые коллеги! Как назвать одним словом, когда сидишь, а низ живота обрушивается, и прекрасно знаешь, что второй раз не встретить ее наяву, как не перестать поминутно видеть в чертах и жестах других людей, в снах, куда каждую ночь уходишь с подушкой, как в одну и ту же заколоченную комнату, и просыпаешься в ссадинах и занозах – опять отрывал доски, которыми заколочена дверь в бодрствование, – а жены приятелей спрашивают: «если он так ее любит, зачем же живет там?», и приезжие интересуются, не скучаешь ли ты по родине, и ты краснеешь – все же нескромно с их стороны спросить, «не скучаешь ли ты по мне?», как нескромно с твоей стороны ответить, «ты – то, что стоит между мной и ею», те доски, ставящие под сомнение искренность и адекватную половую ориентацию моего чувства к Даме без собачки на том основании, что я шляюсь по дорогам, портя платье и ввязываясь в теологические дискуссии с мельницами, вместо того чтоб спешить в Тобосо, где ждет меня прелестная донья Альдонса Кихот-Лоренсо, разящая потом и чесноком». Как – чтоб одним словом?
А они писали, писали. Статьи и очерки, впечатления и советы начинающим, не раз приглашали сотрудничать и Муравлеева, и не раз, что греха таить, он сам чуть не ввязывался в благотворительный лингвистический забег, весь сбор от которого, как всегда в таких случаях врут, должен был поступить в фонд по борьбе с ноогенными неврозами. Смысл не вычитаешь в словаре, не узнаешь в журнале, не расскажешь коллеге. Вызвать смысл можно только рассказав анекдот, а его каждый раз надо придумать заново. Известен случай не менее трагичный, чем с Раисой, когда один переводчик, взглянув через плечо партнерше, все что-то пишущей (за его полчаса она надеялась нахвататься терминов), прочитал «зияющие лакуны по части патронажных семей» и тут же, придя в нечеловеческий ужас, сорвался с крыши, как невовремя разбуженный лунатик. Эта история фигурировала во «Введении в специальность», в главе, где Кобылевин (в скобках сказать, не меньшая сволочь и оппортунист, чем Б. или тот же Гелиотропов) излагал основы построения этичных отношений с партнером. «Ночная песнь, – писал Кобылевин, – поется в беспамятстве. Слепая ласточка, – продолжал Кобылевин, – возвращается в чертог теней. Будьте бережны! Как бы он ни хорохорился, в этом потоке кипящей лавы он такая же слепая ласточка, залетевшая в цех, как и ты. Не дрейфь, не ной, не лезь к нему в перерыв с дурацкими выяснениями, чем «чушки» отличаются от «болванок», и не кажется ли ему, что «непрерывнолитейная сталеотливка» – это как-то… тавтологично».
Молодец все же тот, кому пришла мысль собраться без повода. Обычно двум переводчикам трудно поговорить, на вокализы коллеги срабатывает рефлекс скорее наесться, упиться, успеть покурить, у Плюши тут же трезвонят все телефоны, старенькие засыпают, ухватистая молодежь садится на интерент, а Муравлеев, заслышав поставленный голос коллеги, едва боролся с желанием взяться за книжку, заняться уже чем-нибудь интересным, зная, что стоит каких-нибудь пять минут проваландать, и чужая смена пролетит мгновенно и бесполезно. Здесь же Муравлеев с удовольствием слушал историю за историей, перестав задаваться вопросом, зачем он пришел. Ночь, луна, барабанит дождь, за окном чума, уютно светит зеленая лампа, по стенам тяжелые, масляные портреты: Святой Джером Леонардо да Винчи, Святой Джером Караваджо, с черепом, Сен-Жером из «Отрочества» Толстого, он же Альбрехта Дюрера в обнимку со львом, он же, прижавши палец к губам, блаженный Иероним Стридонский. Рядом устроились двое, молодцы из ларца, на всех конференциях играющие в типографию. «Ну, поехали!» – беззвучно, одними губами, показал один. «Орку и нерку не писать», – так же беззвучно, одними губами, предупредил другой. И оба они принялись кроить и строчить из какой-нибудь шифоньерки.
– Я помню свои слова, доверься мне и читай, – слышал Муравлеев безостановочное бормотанье соседа, но не сердился – привыкнув к постоянному раздвоению внимания, они, как и сам он, не могли уже делать что-то одно. Если б они просто сидели и слушали – то не поняли бы ни слова.
– Орка, афшор, франк, – и, уловив движенье Муравлеева, перегнулся и пояснил: – Когда ты увидишь, какие у него останутся слова, ты простишь мне афшор.
– Договорились орку и нерку не писать!
– Зачем же ты написал нерку?
– Я же знал, что ты напишешь орку.
– Норка? Вот же уже нора.
– Животное.
– Хорошо, тогда кенор, муж канарейки.
– Кенарь – муж канарейки. Франки были.
– Был франк. То деньги, а это народ.
– Нарок.
– Вот нарок.
– Какой еще нарок? – не выдержал Муравлеев.
– Ну, зарок, нарок…. Что я, не знал, что он напишет нарок?
Так же ладно у них получалось меняться у микрофона, безболезненно, ровно и плавно лился текст. Муравлеев внимательно слушал. В уголке, сбившись теплыми спинами, блестя очками, в лоснящихся пиджаках, шебурша стоптанными копытами по паркету, сидели бабки с бабками, оплывающими от колготок, тяжеловозы и холстомеры. Разве об этих, – вдруг усомнился Муравлеев, – сказано «почтовые лошади просвещения»? Я перепутал! Имелись ввиду какие-то… энциклопедисты. Серьезные люди, а не траченая клоунада – обрызгать водой первый ряд, насыпать на голову бумажек, лишь бы на пару-тройку секунд сорвать смысл. Да, конечно, в безлюдном и гулком амфитеатре они тоже упражняются ездить на одном языке, не хватаясь руками за кальки, зубрят наизусть тысячи маленьких аффектаций и манеризмов – и что с того? Что от этого остается? Тезисы конференции, ради которых надо бежать в редакционный отдел с бутылкой – кто здесь поймет, что к христову дню было дорого и такое яичко, но вот в стенограмму его не стоит. Почтовые лошади просвещения! Не высоко ли хватил, братец!
– И это всегда у вас так в ноябре? – спросил сосед.
– У них же роза ветров, – пояснил за Муравлеева его товарищ.
– У нас тоже роза ветров!
– Знаю я вашу розу ветров. После восьми из дома не выходи, хоть солнце, хоть что.
– Да и в два могут убить, – согласился первый.
Растирая грудь, Плюша рассказывал детективное:
– А он: «вы убили мой текст»!..
Муравлеев вежливо рассмеялся, так что некоторые обернулись. Любому известно, что текст живуч, как кошка. Как младенец. Ира когда-то боялась Ромы, так он был мелок, красен и уязвим, пока старенький педиатр без лицензии не сказал ей, в нем запаса жизни больше, чем в вас, это вранье про «заспали ребеночка», случайно его задавить невозможно, это вам не кукла тряпичная, чтобы под боком застрять: он орет как резаный. Друг судмедэксперт рассказывал в молодости, как на рельсах нашли младенца. Разыскали и мать.
Ехала в поезде, думала по-большому, понатужилась и родила в унитаз, а он возьми да и проскочи. Испугалась, решила пусть будет как выкидыш, никому не сказала. Мерили головку, кружок в унитазе мерили, что ж, может и так, головка-то у новорожденного мягкая. А ребеночек-то на рельсах живой был. Сколько лет прошло, а я с тех пор не могу в поезде облегчиться. Загляну в бидон и думаю: ехидна! Не пройдет головка!.. О том же писал и Кобылевин: рукописи не горят, не родился еще ни сосуд, ни переводчик, под которым можно укрыть. Если было. Димитрий говорил хорошо поставленным, певучим козлиным тенором. Не зря его три года держали в монастыре.
– А помнишь, как я у тебя выиграл три раза подряд?
– Во что? В шашки? В щелкунчики?
– Он не помнит! Ну давай налепим из мякиша шахмат и сыграем!
– «Налепим»? Да ты знаешь, сколько там фигур?
После этого, слава богу, наступила относительная тишина, нарушаемая только цифрами – молодцы из ларца занялись морским боем. О прошлом Димитрия знали, каким-то образом, все. Он был семнадцатилетним мальчишкой, когда они с матерью оказались в какой-то дыре, опекал их местный поп, у него в доме Димитрий впервые увидел Библию. Однажды попадья везла их в магазин, по радио передавали «Лестницу в небо», Димитрий вдруг решил ее поддразнить и сказал, что лестница-то – веревочная, снизу не приладишь. Приладишь, – терпеливо ответила попадья. – Есть такая молитва: господи, верую, помоги моему неверию. Повторив про себя от нечего делать, Димитрий успел лишь подумать, что вроде бы странно – помоги, значит, дальше не верить? – в оконную щель вдруг ворвался… А, может, Димитрий и преувеличивал…Все квитанции, чеки, салфетки, что там у нее еще было, принялись кружить по машине, Димитрий не столько услышал, сколько увидел, как мать, повернувшись, велит закрыть окно. Он закрыл, но было поздно. Они остановились, попадья (учившая мать выбирать подешевле продукты) увела ее в гипермаркет, а Димитрий вылез, свернул на шоссе и пошел. К концу третьего дня (как потом говорили) он сильно устал, лег, а утром проснулся. Перед ним стоял монастырь. Там два года он пробыл послушником, получив послушание мыть лестницу. Волосы, – Димитрий застенчиво усмехался и трепал себя за цыплячьи перья, там и сям покрывавшие голову: «В юности у меня, поверишь ли, были золотые кудри…», – за два года под скуфейкой от них ничего не осталось. Пора было постричься. Димитрий очень рвался, но настоятель откладывал. Один раз Димитрий собрался с духом спросить. Настоятель сказал, посмотри, как ты моешь лестницу. Димитрий удивился. Как велели, он мыл с молитвой, домывал до последней ступеньки и тут же начинал с начала, а мимо ходили монахи – сербы, греки, болгары, румыны, один эфиоп, и Димитрий понемногу от каждого нахватался, от пустячных фраз и отдельных слов до того, что как-то мог с каждым из них разговаривать, за два-то года, и ждал каждого с нетерпеньем, от них мытье лестницы приобретало какой-то… не такой безнадежный характер. Ты потратил время, отведенное тебе в монастыре, на то, чтобы научиться понимать – людей, – сказал настоятель. Я тебя не гоню. Сам уйдешь.Заподозрить его в плагиате? Как общеизвестно, Димитрий никогда ничего не читал. Не имея формального образования, не обзавелся и тем призраком внеклассного чтения, что неотступно здесь шел по пятам за остальными, поглотившими целые тома, не поняв ни слова, кроме пятидесяти выписанных из словаря. Будем считать эти тома загубленным материалом молодого хирурга. Но вдруг, открывая обложку, узнаешь их как местность, где бывала твоя беременная мама. Эти томики, прочитанные в беспамятстве невладения языком, действуют как инъекция в кровь, минуя мышечные ткани слов и сразу входя в состав, вот почему удалось прожить жизнь в уверенности, что сам все это придумал. Тяжелейшая форма криптамнезии, профессиональное уродство всю жизнь говорить цитатами… Но хотелось думать, что к ней Димитрий совершенно иммунен, что никогда не пытался читать Джойса, тихий, кроткий, с выцветшими глазами, он переводил так, как моют лестницу, всегда, безответный, готов был смениться не в очередь, первым начать и последним кончить, безропотно выполнял поручения отфаксовать, отксерить, приходил пораньше и оставался подольше. Идти с ним по улице было пыткой: перед каждым бомжом он останавливался и виновато запускал руку в карман. Садиться за стол было пыткой: столь же виновато извлекал из того же кармана горсть семечек и сухофруктов, запивал водой, а любителям походя исповедаться или обсудить вопросы свободной воли все с тем же видом побитой собаки отвечал, что забыл, разучился и не ему теперь говорить о таких вещах, и такая тоска грехопадения светилась у него во взоре, что собеседнику ни с того ни с сего становилось стыдно.
– Почему льдины в Арктике пресные? Вопрос! – не унимался молодец из ларца.
– А они пресные?
– Пресные. Море соленое, а они пресные. Почему?
– Почему?
– Нет, вопрос.
– Но ты знаешь, почему?
– Я знаю. А ты как думаешь?
– Ну так скажи, почему.
– Соленая вода не замерзает. Испаряется с берега пресная, получается льдина.
– Как же из испарений получается льдина? Научи.
Муравлеев прислушивался с нежностью. Секунда пела на два голоса. Когда Кобылевин писал: «Хорошо иметь письменный текст. На него можно смотреть, сравнивать с тем, что произносится, а еще лучше – заранее перевести. Тогда можно смотреть на два текста, слушать, вставлять отступления, и – что занятно! – иногда под давлением момента производить лучшие обороты, чем вы подготовили. Если вы не успеваете перевести, пронумеруйте хотя бы по блокам, чтоб адекватно менять части предложений. А если вам дадут уже переведенный текст, не радуйтесь. Скорее всего, когда вы на него взглянете, вы обалдеете. Однако, правила приличия требуют, чтобы вы из него кое-что цитировали. Итак, положите перед собой три текста и блокнот, куда следует вписывать термины и удачные находки для себя и для партнера, хорошенько сконцентрируйтесь на том, что слышите…», – мы все думали: он издевается?!! И лишь много позже, увидев старушек, вяжущих за микрофоном чулок, или этих двоих, выступающих за права человека и режущихся в морской бой… «Неограниченный досуг, – писал Кобылевин, – вот за что ни один из нас не променяет свою профессию ни на одну другую». В сущности, и периодическое издание общества следовало бы назвать не «Ложный друг переводчика» (что, конечно, удачно отдает дань тому обстоятельству, что, проживая в мире когнатов, не следует думать, что они действительно значат «то же самое»), а «Досуг», с разделом для шахмат, для морского боя и общих рекомендаций, как полезно, разумно, культурно провести время в секунде.Наконец, не выдержав нескончаемой болтовни, соседи выпихнули их рассказывать. Рассказывали, разумеется, вдвоем.
– Итак! – начал первый. – Как бы денег наворовать? – и обвел глазами аудиторию.
Немедленно установилась мертвая тишина. Вопрос пришелся по живому. И ведь, отметил Муравлеев, всегда они так: вроде мели Емеля, твоя неделя, а при этом в самую точку, любую сентенцию – ухватил за хвост и чпок! обглодал как селедку, нажал на паузу, выдохнул: «Вот ахинея!», снова включил микрофон и продолжил, – корректно, красиво… Грамотно заменяя все poker faces на морду кирпичом…
– Можно организовать всемирный обмен зданиями, – начал второй. – Вот ты знаешь, какой высоты самое тут высокое здание?
– Не знаю.
– Все равно. Останкинская башня выше, а если ее еще позолотить…. Тысячи рабочих мест. А нам и надо-то тысяч по пятьсот.
– Нет, я тебе говорил давно, пятьсот мало. Если у тебя есть миллион, нужен дополнительный миллион, чтоб хотя бы тот первый миллион сохранить, уж не говоря приумножить.Ну вот и получается, что Сева напрасно говорил. И здесь тоже обсуждаются важные вещи. Надо только уметь отобрать нужное…
Собрание приумолкло, не зная, что предложить. Со скудным, академическим жизненным опытом – депозиции, тюрьмы, дома для престарелых – много ли придумаешь? Попасть под машину миллионеру? Укуситься его собакой?
– Наоборот! – с энтузиазмом подхватил молодец из ларца.
– Что «наоборот»?
– Укусить миллионера.
– И что?
– А потом сказать, что ты ядовитый, и если он не купит у тебя сыворотку…
– Или вот еще профессия, – не слушая, грезил второй, – бортовой утешитель! Все же летают!
Аудитория согласно закивала головами.
– Тут в самолете сидел рядом с дамочкой, так она меня всего исцарапала. Турбулентность была большая. Оплата на аукционной основе. Когда страшно, то, как правило, страшно сразу человекам десяти, одному все же редко бывает страшно…
– Сделаем портретную галерею жителей города, – предложил первый. – Я надену эполеты…
– Почему это ты наденешь эполеты? – ревниво спросил второй.
В публике не выдержали:
– Какую портретную галерею?
– Словесных портретов, – пояснил молодец из ларца. – Материал заказчика.
– Галерея-транскрипт, – уточнил второй. – Но генеральный менеджер буду я.