Шрифт:
Муравлеев посмотрел по сторонам. Е… Руслан, забившись в угол, смотрел по телефону, кажется, «Аиду» – лаСкальная запись, похвалялся Руслан, недавно ездил и все заснял телефоном – тыкал трубку, экран пищал, дюйм на дюйм, все восхищались, но отдавали назад, и смотреть пришлось самому. Доктор Львив, это меццо-сопрано из другой оперы, доказав, что есть у нее сила воли, успокоилась и наложила в тарелку колбас, пирожков, винегрета и во все это ушла с головой. Озабоченный Павлик, дав отбой, тут же засобирался – видимо, надо бежать, засвидетельствовать там, на месте… Одним словом, тут же все согласились, что игра зашла чересчур далеко.
На прощанье к нему приблизилась девушка с перевязью.
– А что, это очень омерзительно, переводить про разные преступления? Я заметила, вы принимаете очень близко к сердцу.
Муравлеев поколебался. Не оправившись от предыдущей игры… Нет, его дама неисправима. Но уж играть так играть:
– А я не слышу, что они говорят. Для меня это падежи, идиомы, порядок слов, тема, рема, пословицы и оговорки, адреса, калибры, статьи, модели и марки. В общем, есть чем заняться. Мое дело язык.Но в этот раз почему-то прозвучало как «мое дело труба».
Поздно ночью Плюша подвез его к гостинице.
– Они правы, – сказал Муравлеев на прощанье. – Твои друзья, конечно, жестоки, но правы. Я вечно потел, возмущался законами, экспериментами, чьей-то жестокостью, глупой железной машиной, исписал тонны бумаги уставами новых, утопических обществ, но ни разу в жизни не встал из-за рычага… Каждый день приходя и садясь за свое преступление, как за работу…
– Да не было никакого преступления! Ты что, не понял? – уставился на него Плюша (они ничего не придумывают, они отвечают по букве в начале вопроса – пол-алфавита «да», пол-алфавита «нет» – а ты сам, получается, закручиваешь какие-то немыслимые истории! это такая игра!), но Муравлеев не слушал, торопясь оправдаться:
– И их хотел в это втянуть! Дескать, чего вы, врачи, адвокаты, бухгалтеры, программисты – я один, что ли, за рычагом? Нет, Плюша, помнишь тех дур в деканате, что всегда угрожали: «Учитесь в идеологическом вузе, а позволяете себе… прогуливать»? «Учитесь в идеологическом вузе, а позволяете себе… сдавать курсовую работу в таком неопрятном виде»? Они оказались правы, мы с тобой вляпались в такое дерьмо, что порядочным людям и не понять. Я тут видел (на чашке? в витрине?): «The most important decision you will ever make in your life is who you are going to marry». И позавидовал этим… блаженным. Хорошо решать между красным и белым, между республиканцем Додж Караваном и демократом Фордом Уиндстаром, между Машей, Ларисой и… Дженнифер, в какой стране жить, куда пойти учиться… А, между тем, единственный значимый выбор, как праздник – выбор-рычаг, который всегда с тобой…Разыскать бы эту обменную организацию и вырвать ей яйца. Даже искать не надо: вот сидит и играет с тобой в преступление. Однако так просто яйца не вырвешь; чтобы заставить организацию заплатить, надо создать другую организацию по борьбе с той, первой, пустить подписные листы, взимать членские взносы, учредить пару-тройку оплачиваемых должностей, снять помещение, организовать рекламу, предостерегающую граждан от обмена, широко вести просветительскую деятельность, печатать листовки, брошюры, давать интервью, выступать по телевизору…. а там и перевод можно бросить. И среди решений юродивых тут же мелькнуло одно нормальное: ничего не надо делать. Этим мы сразу решаем много задач. Вдруг, сегодня празднуя труса, идиотика, бюргера и безответственную шестеренку, я их завтра спасу еще больше? Если мой бордельный приятель будет каждого защищать, а львица лечить, разве их хватит надолго? И, может, на двух несчастных дур приходится тысяча девушек умных, студенток, сумевших и подзаработать, и утолить познавательный интерес?..
– Да брось! – поморщился Плюша, растирая грудь. – Нельзя так мрачно смотреть на вещи. Ты же слышал, она сказала: рабочая группа через месяц. Я про тебя им тоже напомню. Ничего, работы навалом, надо только уметь искать.
Муравлеев стоял побитый и жалкий.
– Это только игра! – еще раз сказал ему Плюша, хотя очень хотелось домой.
– Наверно, гастрит…., – извинился Муравлеев. – В эскимосские палочки – трудно.
– Эскимосские палочки? Что это? – все же не выдержал Плюша.
– Это… – Муравлеев и сам не сразу вспомнил, откуда взялось названье игры, но, подумав, все объяснил: – Эскимосский способ охоты на белых медведей: струну смазать салом и свернуть на морозе в колечко, колечки потом разбросать, а в животе у медведя такое «колечко» оттает и развернется.Еще какие-то правила он позабыл, кункен в голове смешался с куканом…
– Нет, постой… Не медведя, а утки. Значит, сало на ниточке, утка проглотит, а оно проскочит насквозь, проглотит другая, оно снова проскочит, проглотит еще кто-нибудь…
– И что?
– Ничего. Общаются люди, играют.
– Ты, Муравлеев, иди лучше спать.
– Но с гастритом нельзя. Это сало, когда в животе развернется… Как пуля в кишках.Стоя под душем, он вспомнил смятенье в начале игры, когда его повторно отправили на лестничную клетку для решения пограничного вопроса: где именно пролегает середина алфавита. «Не было никакого преступления!» Если бы это был кто-то другой, Муравлеев обиделся бы на розыгрыш. Но в случае Плюши все было понятно. Однажды – и только однажды – надравшийся Плюша сказал ему «вот как тебя».
– Как меня?
– Видел их.
Муравлеев тактично смолчал, но плотина в стареющем Плюше сломалась:
– Я жил при дворе Халисси Ласси!
И Муравлеев, дурак, успокоился: ну, как обычно, начнётся хуйня про карьеру, про спорткомитет и про бывшего тестя, про самое интенсивное жизненное переживание – как два года был невыездной, потом поправил, но это было ужасно, ужасно, и, главное, непонятно за что, и ни с кем это было нельзя обсудить, хуже сифилиса, он метался, готовый лечиться, отмыться, но что отмывать?!!
– Ты хоть знаешь? Такой император.
Муравлеев устало кивнул.
– И поставили всех под ружьё.
– Под какое ружьё?
– Я их видел вот так, как тебя, и я даже не понял, какие-то бабы с детьми, они то ли тогда голодали, а, может, уже Эритрею хотели, но были они без оружия, бабы, ребята…
Его вечный конъюнктивит, одноглазые правосторонние слёзы вскипают на солнце, от ветра, езды, телевизора, острой еды, Муравлеев и внимание обращать перестал, как порою сверкает в засахарившейся глазнице…– Понимаешь, в упор. Я был двадцатипятилетний мальчишка, переводчик на практике.
Всё. Что же Плюше еще оставалось (тогда ничего не успел, не запомнил, не видел, теперь, на досуге, который придвинулся ближе, – успеет), как не затвердить себе, это игра, просто по алфавиту. Много раз Муравлеев пытался вернуться и выяснить… глупые, в сущности, вещи: попал ли (в упор-то из калаша), сколько раз и в котором году (в энциклопедии посмотри, идиот), но Плюша умело сворачивал на спорткомитет, хвалил Африку: «Ты прикинь, на стайерские дистанции он может не есть, не пить, а бежать и бежать!», охотно делился другими, геройскими, случаями про тарелки: сидим в олимпийской столовой, я, Валентин Лукич Сыч, комсомолец, обычно они шли в ЦК, в отдел пропаганды, а его слили в спорткомитет, это был страшный отстойник, но Сыч дорвался до хоккея, а это уже были бабки, убили его, но тогда я сижу, а меня, между прочим, в Лейк Плэсид оформили поваром, выпил для храбрости и захуячил им в стену тарелку с какой-то жратвой, завопил им: «Я вам не водила, не мальчик, не повар! Я вам переводчик!», сбежалась охрана, полиция… Вообрази, через несколько дней наградили. За что? Нас отправили в банк. Витя Высоцкий… его потом тоже убили, когда Павлова убрали, он был у него хозяйственником, но Витя был классный парень, и мы посчитали, там лишних семь штук – и вернули. Ну, думаю, нас бы нашли всё равно по купюрам. И Павлов дал нам премию по пятьсот долларов. Ну чего ты от меня хочешь? Чего?!! Вывезли в район, разместили, это было не очень долго… недели две.
Если выпадет снег, то они с Филькенштейном будут гулять по хрустящим, расчищенным снежным аллеям, как в Горках. Филькенштейн сказал бы:
– Вы скорее готовы считать себя вором, насильником и убийцей, чем ничтожеством. Гляньте же правде в глаза! Ведь от вас ничего не зависит.
– Удобно! – согласился бы Муравлеев. – Как там Плюша учил: positive thinking? Аутотренинг? Где-нибудь в парке культуры все думают, что я вот так просто стою, а с каждой минутой вот так стоянья мне капают деньги. Дядя Сэм не злодей, а скорей утешитель-Лука: при пересчете каждой минуты на деньги человек всегда находится в выигрыше. Все у меня в голове. Преступление? Я его просто придумал. Как с тем подвигом, в жизни всегда есть место и преступлению… Ущемленное эго последней в обществе шестеренки, от которой ничего не зависит.
– Есть время переводить и время занимать гражданскую позицию. Делайте что вы умеете. Делайте то, зачем вас позвали, и поменьше волнуйтесь об остальном. От этого у вас внимание рассеивается, память становится избирательной, как абсурдно запрашивающая – … Вы не находите, что девок – память, внимание, интеллект – вообще нельзя баловать выбором? Я нахожу, что они обязаны включиться, когда бы мне ни заблагорассудилось вставить ключ в зажигание. Мне не нужны тормоза, которые будут рассуждать, сейчас или позже: мне надо сейчас. Особенно не могу потерпеть капризного «я», с капризным «я» лучше вообще не садиться за руль, это опасно и непорядочно, ты не один на дороге.
– Откуда возникла тема дороги?
– А как же! Ваш Стенли Милгрем открыл – правила уличного движения. Вообразите таксиста, который, вместо того чтоб везти, спросит сначала, с какой вы едете целью, а там он еще подумает, везти вас или нет. Помните встречу в департаменте здравоохранения? А вы, говорят, пишете в этих своих «ланцетах», что корень зла – проституция и наркомания? Нет, говорят, только методы экспресс-диагностики. Долг врача – их лечить. Проповедовать будет кто-то другой. Вы тогда, помнится, очень обрадовались. Перевели с таким удовольствием, что члены думы на вас потом накатали телегу, какая вы высокомерная сволочь. Помните?
– Помню, – сказал бы польщенный Муравлеев.
– А то, что те человек триста, которым вы перевели за год, оказались ни в чем не виноваты, может быть и простым совпадением. Такое же совпадение в «Воскресении», целый обоз на каторгу – и никто не виноват. А они его обвели вокруг пальца. Пока он смотрел, прикинулись паиньками. Народом. Стоило отвернуться, и вы сами знаете, что началось. Себя же ставите в прекомичнейшее положение – что дальше, нанять извозчика и уехать в Сибирь?Он встрепенулся под душем, извившись как женщина или как червь перед зеркалом, заводящий руку за лопатку, чтобы пощупать новое крыло – и не достающий, но неужели зеркало врет? Это я уже… меняюсь? Что со мной? Вот я и отчуждаюсь от продуктов собственного труда, как было обещано в идеологическом вузе. Действовать в пределах инструкции, а не лезть с гражданской позицией. Это моя новая мораль. Есть пресса, правозащитники, литераторы, малохоль-ные барышни – давайте каждый будет делать свое, а? Давайте не будем устраивать бардака. На следующее утро он нанял извозчика и уехал в Сибирь.
8
Там все было по-старому.
Ветер дул непрерывно, когда-нибудь он устанет и выпустит дом из когтей, но за тысячи лет и за тысячи миль отсюда. Rip Van Winkle or Jack the Ripper, этот ветер that rips and winks, так что стакан на столе трясется, как когда стюардесса побежит вдруг с мешком и завоет: «Пристегните ремни!». (Стюардесса с мешком, пятясь задом в проходе, как старьевщик, заученно, нудно твердила: «Garbage? Garbage?», и он, никогда не видавший старьевщика, зато тысячу раз – стюардессу, озадачился вдруг: почему как старьевщик? Скорее, старьевщик – как стюардесса? Шарманка – как стюардесса? И не его заоконный старик идет за своим турникетом, как за плугом – вернее бы было сказать, что за плугом, видимо, ходят приблизительно так, как передвигается этот старик? И не чтение книг на работе – как coitus interruptus, а… как что это было? Как апельсин?) Он еще делал вид, что это во сне, но сам уже понял – нет, не во сне. Звонил телефон. Муравлеев перебросился телом на другой край кровати и взял трубку. В доме для престарелых кончалась старушка, они просят их извинить и надеются на понимание. Они догадались, кому позвонить – человеку, который со своего понимания кормится. Он даже растрогался – знают, что надо кончаться на родном языке. В темноте найти их оказалось непросто, ни одного указателя не рассмотрел, ни на Стокгольм, ни на Амстердам, помогло только то, что дорога ими кончалась, а остальные еще дальше куда-то вели. Коридор блестел ночью еще ярче, чем днем (с вечера, что ли, моют?). Что лифт по ночам громыхает, факт известный, но тут был даже не лифт, а грузовой подъемник. И только войдя в полутемную комнату (горела лампа), он впервые подумал, а чего, собственно, от него хотят. «Поговорите с ней», – сказала сиделка, встретившая его внизу, он присел и добросовестно произнес:
– Здравствуйте, Валентина.
Старуха не отвечала. Он повторил погромче и назвал свое имя. Старуха беспокойно зашевелилась и что-то сказала. Что, Муравлеев не понял, зато поняла сиделка и объяснила, что он пришел с ней поговорить на ее родном языке. Задним числом он угадал, что старуха спросила: «Who is this?»
Старуха взяла его за руку. Сиделка тихонько направилась к выходу.
– Вы откуда? – спросил он, как принято спрашивать.
Старуха молчала и равнодушно выпустила его руку, как только закрылась дверь.
– Давно вы здесь? – снова спросил он, как принято спрашивать.
Здесь у каждого три таких даты: зная за ними попытку к побегу в пространстве, время фиксирует их для верности третьей булавкой в коллекции бабочек. Лицо старушки казалось уполовиненным, скулы да сморщенный лобик. Но и с ним (а, может быть, благодаря), в нехарактерной пижамке (здесь все было чисто, не пахло, от кошмара только линолеум и грузовой лифт), она все же была… то ли школьная нянечка, то ли кассирша из булочной, то ли фимина теща, от линии жидких волос коромыслом до руки под лампой, цвета и вида дрожжевого теста. И ему мучительно не хватило пол-имени – какая она ему «Валентина»?!
– Как вас по отчеству? Мне иначе неловко…
Валентина молчала. Может, она хочет, чтоб он поговорил, а она послушает?
– Я здесь живу, в получасе езды, но мой Китеж-град… Знаете? Третий Рим? Белокаменный? Может, бывали? – сказал он, придавая голосу тот слегка восторженный тон, каким говорила сиделка.
Валентина молчала.
– КАК ВАС ЗОВУТ? – почему-то решив, что непременно должен добиться от этой старушки толку, после того как его подняли средь ночи, и он час проплутал в темноте. Тогда старушка в него плюнула. То есть, она, может, плюнула и не в него, но попало в него.
– Вы не хотите со мной разговаривать?
Старушка всхлипнула и забормотала. Он не сумел разобрать ни единого слова, но слышал, что бормочет она по-местному. Муравлеев встревожился, но вообще-то… начинало надоедать. Он тихо поднялся и вышел из комнаты. За дверью жутко блестел коридор. После комнаты понял, что он не мокрый. Он блестел от нестерпимой яркости электрических ламп. Никого не было. Он пробежался сначала в одну, потом в другую сторону. Все было заперто. Громыхать лифтом совсем не хотелось, почему-то делалось страшно, что изо всех дверей повысыпают такие старушки. Лестницы он не нашел, наверно по технике безопасности. Заглянул в комнату Валентины, она по-прежнему тихо плакала и что-то бубнила, и на секунду ему показалось, что она грязно ругается все на том же, неродном языке, но неотчетливо, так что поручиться он бы не смог. Тогда он решился и подошел к лифту. Кнопок там не было, только замочная скважина. Он вернулся к двери и сел на линолеум. Там же стоял и диван, но садиться на этот диван было противней, чем на пол. Он ждал сиделку и злился. С чего они взяли, что она умирает? Тогда почему, вместо того чтоб оказывать помощь… И почему нет дежурной по этажу… и почему нет хода на лестницу… а если, допустим, пожар… отблески яркого, режущего огня на полу, как в огромной блестящей луже… где же пути эвакуации…. От шагов он вздрогнул и вскочил, так что сиделка, может, еще и не заметила, что он задремал у старушкиной двери.
– Она не понимает, кто я, – нажаловался Муравлеев. – Она даже не понимает, на каком я говорю языке.
Сиделка сочувственно посмотрела на него и открыла дверь.
– У них надо спрашивать, что было на ужин, – сказала она, поправляя подушку.
Перестав бормотать, Валентина посмотрела на нее почти с интересом.
Сиделка дотронулась до пижамы.
– Какая красивая рубашечка! – Валентина проследила глазами за движением ее пальца, и лицо ее сделалось покойно-равнодушным, утеряв ту горечь, как когда она плевалась и всхлипывала. – Сегодня был вкусный ужин?
Валентина кивнула.
– Что было на ужин?
– Meat loaf, – сказала старушка и, подумав, добавила. – Mashed potatoes.
Сиделка обернулась к Муравлееву, как будто говоря – вот видите, как просто, и стоило ли сидеть на холодном полу.
– Who is this? – спросила старушка, расправляя лобик с характерным рисунком морщин, простым и внятным, как хохлома.