Шрифт:
Муравлеев с секунду поколебался, не сделать ли доброе дело. Предложить через тещу Львице слегка отредактировать текст. Можно же попросить Карину? Неудобно все ж на процессе, когда в транскрипте будут всякие эканья, беканья, незаконченные предложения, просто некрасиво выраженная мысль, да еще прокурор-мерзавец станет на каждом шагу уловлять: «Как вы «этого не говорили»? Страница восемь, строка двадцать третья…»
– Я понимаю, что это немалый труд, но он окупится с лихвой. Конечно, ты можешь найти себе спонсора, – брезгливо подобрала губы теща, – но, боюсь, что спонсор, как только увидит, в чем дело, сразу скажет….
Тут теща перешла на разные голоса.
– За перевод я вам заплачу сколько скажете, – вкрадчивым голосом ненавистного спонсора.
– Еще бы! – цинично, зло.
– Но вот после этого вы отказываетесь ото всех прав, – снова паскудным, любезным писком.
– И купоны стричь мы, так сказать, будем сами! – с ужасным нажимом в каждом слоге.
– Конечно, ты можешь поступить, как хочешь, – сказала теща нормальным голосом, обрывая инсценировку. – Яне запрещаю. Вот тебе книжка, я специально ее принесла. Если решишь искать спонсора, воля твоя. Но я бы рискнула. Что тебе? Перевести один раз, а дальше – проценты с продаж, с переизданий, ты, вообще, считай застолбил эту область – может, тебя, как специалиста, начнут вызывать в разные санатории, клиники… Переводить…Но раз ты сомневаешься, – вспыхнув сквозь пудру, вдруг заявила теща. – Я сама готова тебе оплатить! Потому что, в отличие от тебя, я в этой книге не сомневаюсь!С содроганьем Муравлеев заметил, что на глазах у тещи заблистали упрямые слезы, а руки поехали рыться в сумочке, хорошо еще за платком, а то чуть не за оперным, в бисере, кошелечком (причем из недр сумочки вырвалась новая волна аммиачного запаха). Его выручил ИВИВ, как всегда чуть не падающий от смущения. Он передал какой-то конверт «от общих знакомых». Теща, обиженная, отошла.
ИВИВ мялся, но тоже, видно, считал, что Муравлеев, не отлагая, должен открыть конверт и, возможно, тут же черкнуть ответ. С этой сумкой своей на ремне он даже похож был на почтальона. Непревзойденные мастера социальных отношений, оба молчали в голос. Муравлеев сам был на грани предложить какую-нибудь petit jeu. В этой маленькой корзинке и наряды и ботинки, черный с белым не берите, да и нет не говорите, вы поедете на бал? И тут заметил, что предлагать поздно. Бал и так был в разгаре. Раскрасневшись от танцев, вина, духоты и тайных желаний, вальсировали нарядные пары, умело огибая мебель, таких мудаков, как Муравлеев с ИВИВом, и все встречающиеся на пути острые углы. Заприметив даму свою, без собачки, в руках ЕВРа, Муравлеев вспыхнул. Тысячей острых стрел ревность и боль пронзили сердце. Ему даже казалось, она сама жалобно смотрит из рук ЁВРа, словно просит Муравлеева «отбей! спаси!», но от одного воспоминания, сколько там правил, подкашивались ноги. Черный с белым? Да вы смеетесь! Не черный с белым, вообще ничего нельзя брать в руки, вам скажет любой адвокат!.. И сколько другого еще надо помнить! Середину алфавита, чтоб чувствовать грань между «да» и «нет», три креста, где по протоколу для очистки совести следует узнать, продолжается ли эксперимент… А сколько не помнить! – ужасное то, что увидел о них, о себе по судам, по психушкам, по тюрьмам, по овальным залам, вивариям, под крахмальной скатертью конференций, в домах престарелых, в крестовых походах, – он же все же не дипломат, как не смутиться, не отвести глаза, как сделать вид, что ничего этого не видел?
Впрочем, у страха глаза велики, общенье с людьми – как то преступление: чем чудовищнее, тем ты сам все это придумал. С другого конца комнаты жалобно смотрела на него ДБС, но он мог только ответить ей взглядом: «Я трус. В темноте шарахаюсь тени лифтера. Получаю багаж чужими руками, стоя всегда только там, где лучшие чемоданы уже разобрали. Но не мотаться же нам по мотелям. Мой удел – узнавать тебя в лицах и жестах посторонних людей. Ведь я никогда не вернусь». И подумал, что вот она смотрит, а перед глазами, по его волосам, рукавам, пляшет желтое это пятно, то, что он о себе никогда не узнает (только ль старение, Фима!), вот стоит перед ним ИВ ИВ – и видит, а он никогда не увидит… Бррр! Познаваться в социальных отношениях было больно и неприятно. Однажды он читал, зачем Робинзон Крузо завел себе обезьяну. Весь рассказ состоял строчек из двадцати, но Муравлеев прилежно читал его до конца рабочего дня. «Робинзон Крузо, – писалось в рассказе, – завел себе обезьяну для того, чтобы иметь перед глазами карикатуру на самого себя. Когда обезьяна кисло почесывала себе животик, с угрюмой гримасой вперившись в небо, Робинзон Крузо стоял рядом и покатывался от смеха». Так вот для чего, догадался Муравлеев, завели всех нас, и вот для чего я завел себе «я», и задумался, безответственно так рассуждать или не безответственно: глядя со стороны, получалось, что он открещивается, дает карт-бланш, вместо того чтобы приструнить…
Ну да ладно. Вокруг все ревниво следили каждый за эволюциями собственной макаки на поводке – сейчас по горло залезет в варенье, заврется, или слишком уж скромненько держится, другие макаки затопчут, – краснели, бледнели, науськивали, тянули из каши-малы за хвост… Однажды такая макака, по обыкновению всюду суя свой нос, заглянет в магический кристалл. Сколько будет потом усилий засадить ее за работу, сколько разочарований – ничего из увиденного не запишет, просто не знает таких слов, все в размер ее убогому умишку, взглянешь – тошнит, какое-то зеркало, портрет обезьяны. Разве так? Разве так там все было, в магическом-то кристалле?! А мыто, помнится, думали, что к кристаллам подпускают только самых достойных, мы-то, скажу откровенно, и не сомневались, что если кому покажут кристалл, то дело в шляпе: значит, готов. Дудки! Писать-то все – обезьяне. Да еще особо нельзя наезжать, а не то вдруг заявит, я больше не буду, устала, чаю хочу, обогащаться, как те другие макаки – поп-корн, телевизор… Что тогда? Встать перед ней на колени? Ну потерпи, ну хотя бы как можешь, гримасками слов… все, молчу, не мешаю.
По утрам Робинзон Крузо порол обезьяну.
И опять вспомнилось, шестнадцать умножить на два, тридцать два и еще по стольку, да если у каждого по макаке! – тесно мне, госопода, здесь яблоку негде упасть, самый воздух слоится сотнями лиц, в социальных отношениях все б хорошо, но душно… Из угла за ним следила не только Дама без собачки, но и еще одна пара глаз. Филькенштейн! Муравлеев бросился к нему, чтобы сказать, как он благодарен, он все тогда так и сделал – когда по телефону они обсуждали гражданственность. Без колебаний отрёкся от самого дорогого. Но Филькенштейн встретил его как-то холодно, будто не было между ними ни прогулок в заснеженном парке, ни длинных ночных разговоров, будто Муравлеев – посторонний ему человек, с назойливой периодичностью встречаемый на чужих днях рождения, или будто Муравлеев – чем-то его обидел… Ну что ж, так – так так.
Его выручил зять старика Хоттабыча (что-о-о-о? изумился Муравлеев, но Фима ему объяснил: в старом фильме, ты помнишь?., он сам, к сожалению, умер..)
– Да вы не бойтесь, – усмехнулся ЗСХ. – Я сам обеспечу охрану. Естественно, будут мешать, но я ведь не отступлюсь. Не такой человек. Издать эту книгу на всех языках – мой гражданский долг.
Муравлеев помялся.
– Это будет бомба! – сказал ЗСХ, потирая руки.
«Золотая мина», – подумал Муравлеев. До него доносились обрывки чужих разговоров: «Такой был словарный запас! Толстого читал!» – «Ничего, если вдруг пригодится, тогда жизнь научит».
– Когда вашу жену заставят надеть паранджу, – декламировал ЗСХ, – когда вас заставят завести гарем!..
По надрыву его не понять: ламентирует? бредит? мечтает?.. Жизнь научит? Мамлеев не разделял этой счастливой уверенности. Ведь как поставлен учебный процесс? Ходят все на головах, а поднимешь голову – читают. Но если вглядеться, то учебник у каждого на всю жизнь заложен на одной странице. Разве кто-нибудь видел, чтоб жизнь кого-то куда-то – переводила? Учителям трудно, мы все это знаем, и зарплаты низкие, и чернила в чернильницах замерзают, – но не может же быть стопроцентного поголовья тупиц? Значит, не такой уж хороший учитель. Перехвалили. Вокруг сплошные прорывы, в педагогике, в методологии, надо же сочетать каналы восприятия, нельзя же простым механическим повторением! Чья бы корова, конечно, мычала: сколько мамлеевских учеников, разбросанных по свету, сейчас, как жуки по стеблю, выкарабкиваются по контексту! Взглянуть на того же ИВИВа! Конечно бы он постеснялся в глаза обвинить жизнь в педагогической несостоятельности. Однако чутье подсказывало: в самом подходе учителя что-то не то, уже в равнодушном лице с выраженьем «вас много, а я одна»…Впрочем, не надо впадать в пессимизм. Легко так огульно: «научить никого ничему не возможно» и все тут!.. А можно иначе: скажем, жизнь неважный учитель, но где-то ведь есть и хорошие?..
– Из-за таких равнодушных, как вы, – уже полу-кричал ЗСХ. – К власти пришел…!
Из этой неприятной ситуации его выручил Фима.
– Я давно за тобой наблюдаю – ты зарываешься, брат. Я все понимаю, однако зачем ты обидел Елизавету Дмитриевну? Она тебе когда-нибудь хоть слово дурное сказала? Все «Женечка, Женечка»… Кстати, во всем этом может и быть зерно. Ты знаешь, как я к ней отношусь, но в смысле делового чутья…
Мамлеев машинально повел носом.
– Ну да Бог с ней, Петряку-то зачем отказал? С ума сошел связываться с таким человеком?